Показаны сообщения с ярлыком Трифонов. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Трифонов. Показать все сообщения

вторник, 14 июля 2020 г.

«Обмен» Юрия Трифонова: моральные конфликты эпохи застоя



Юрий Трифонов — один из лидеров "сурового стиля" 1970-х: человек, который оставался в рамках официальной советской литературы — и при этом мог честно говорить о моральных конфликтах позднесоветской повседневности. "Обмен" — одна из повестей его "московского цикла", в которой говорится о, казалось бы, совершенно бытовой истории. Но за хроникой "квартирного вопроса" скрывается анатомия столкновения разных этических систем в позднем СССР: бескопромиссный идеализм старшего поколения, приспособленчество и конформизм советских бэби-бумеров, На встреразделяемая интеллигенцией установка "жить не по лжи", ложь и двоемыслие официальной идеологии. На встрече, посвященной этой повести Трифонова, мы поговорим о скрытых в эпохе застоя моральных противоречиях — и о том, как они отражаются в сегодняшней жизни. 
Модератор беседы — руководитель проекта «Полка» Юрий Сапрыкин.




вторник, 24 июня 2014 г.

Дмитрий Быков: «Дом на набережной» Трифонова — книга о маргинале, оказавшемся победителем, и о грядущей эпохе, которая отменит все прежние типы, все прошлое..."

Дружба народов, 2014, №5
Дмитрий Быков
Время Шулепы

Самое знаменитое произведение Трифонова появилось в январской книжке «Дружбы народов» за 1976 год. Почему именно этот маленький роман — называть его повестью как-то уничижительно — завоевал такую славу, немедленно превратился в знаменитый спектакль на Таганке, дал название роковому дому Иофана, который именно с 1977 года получил в Москве это прозвище? Вероятно, потому, что из всех пяти московских повестей эта — самая личная, выглядит она наиболее прозрачной, акценты вроде бы расставлены; русский читатель любит интимность и за нее готов прощать многое, как прощает, например, Розанову самые людоедские его заблуждения, а то и прямые кощунства. «Дом» написан от первого лица, авторское присутствие в нем явно. «Другую жизнь» поди расшифруй, и собственно трифоновское отношение к Сергею, его матери, жене, дочери и коллегам куда как неоднозначно. «Обмен» открывает перед читателем такие бездны его, читательского, падения, в которыезаглядывать и сегодня мало радости. «Дом на набережной» подкупал идиллической памятью детства. Заветная трифоновская мысль о том, что чудовищное время породило все-таки исключительных людей, чью исключительность никак нельзя списывать со счетов, даже зная о всех кошмарах и последствиях русской революции, — там спрятана, и не в ней дело. Ненавидеть конформистов вроде Батона легко — мы себя с ними не отождествляем. Батон ведь дошел до степеней известных, мы все таких героев навидались и терпеть их не можем, и к нашей брезгливости примешивается здоровая доля социальной зависти. Все мы любим Соню и страстно жалеем ее, все страстно восхищаемся Антоном, списанным со Льва Федотова, и все мучаемся сознанием, что «никого из этих мальчиков больше нет на свете» — в том числе тех мальчиков, которыми были мы.
Но эта возможность для самоотождествления, эта интимность и «понятность» самой известной повести Трифонова на самом деле обманчивы. Просто она так хорошо написана, что некоторый читательский шок от формы — настигающий нас даже при двадцатом перечитывании — заслоняет содержание, отвлекает от него. В самом деле, Трифонов в «Доме» достиг абсолютного равновесия между сложностью и понятностью; «Дом на набережной», резко дисгармоничный, трагический по содержанию, — идеально гармоничен по форме. Феллини говорил, что художника любят до тех пор, пока уровень его личного безумия совпадает с безумием эпохи или личной паранойей обывателя; поздний Трифонов — «Старик», «Время и место», посмертно опубликованное «Исчезновение» — слишком эзотеричен, зашифрован, слишком о многом недоговаривает, историческое волнует его уже больше, чем личное; а вот «Дом на набережной» — книга, в которой и это идеально сбалансировано.Тридцатые годы обожгли Трифонова сильней, чем шестидесятые, которые вообще, кажется, особого впечатления на него не произвели (единственная егошестидесятническая вещь — «Утоление жажды», — написана на порядок лучше тогдашней реалистической прозы, и все-таки в ней чувствуется искусственность, авторское безразличие, а интересно-то автору совсем другое). Рефлексия по поводу тридцатых — как и почему все это было возможно, неизбежно ли это, может ли это вернуться, — была общей, хоть и старательно скрываемой, подспудной манией; двадцатые куда дальше от читателя, и потому «Старик» понравился немногим, а «Дом на набережной» стал настольным и культовым. Чудо трифоновского стиля, его невероятная плотность, которая и есть тот самый «мотор» прозы, о необходимости которого он не уставал напоминать, — в «Доме на набережной» нагляднее всего, и мастерство это, хоть и не кричит о себе, так поражает на уровне жидковатой русской прозы второй половины ХХ века, что у читателя попросту нет времени задуматься о втором и третьем слое, о подтексте, о предмете авторской озабоченности. Он слишком поглощен узнаванием — и это узнавание касается не только реалий, но и типажей, жестов, настроений: ведь все как у нас! Мы это помним, мы это переживали, мы так же пробовали себя на героизм, вылезая на балкон или крышу, мы так же влюблялись в одаренного сверстника или недоступную бледную сверстницу; и так же «не доплывали до берега», когда нам случалось спать с нелюбимой. Узнавание в «Доме на набережной» — главное читательское занятие, и не у всякого хватает сил нырнуть глубже. В «Доме» Трифонов впервые наглядно реализовал любимую метафору: «История — многожильный провод». Он построил многожильное, многоголосое повествование, и каждая интонация выверена, узнаваема, точна. «Я помню всю эту чепуху детства, потери, находки, то, как я страдал из‑за него, когда он не хотел меня ждать и шел в школу с другим, и то, как передвигали дом с аптекой, и еще то, что во дворах всегда был сырой воздух, пахло рекой, и запах реки был в комнатах, особенно в большой отцовской, и, когда шел трамвай по мосту, металлическое бренчание и лязг колес были слышны далеко. Помню: взбежать одним духом по громадной боковой лестнице моста; наткнуться вечером под аркой на летучую дерюгинскую братву, бегущую из кино, как стая койотов; идти навстречу, сжав кулаки, деревенея от страха.

понедельник, 8 июля 2013 г.

Дмитрий Быков. "Победа" Василия Аксёнова и "Победитель" Юрия Трифонова

Источник
Журнал "Литература", 2013, №4.
Дмитрий Быков
ДВЕ ПОБЕДЫ
Слава Богу, учитель свободен в выборе произведений для изучения в одиннадцатом классе — советская новеллистика шестидесятых-семидесятых представлена «одним-двумя текстами по рекомендации педагога», как это официально называется. Думаю, имеет смысл предложить детям для сравнительного анализа — на уроке или в домашнем сочинении — два рассказа, написанных и напечатанных почти одновременно. Это «Победа» Василия Аксёнова, впервые появившаяся в «Юности» (1965), и «Победитель» Юрия Трифонова («Знамя», 1968).
«Победа» проанализирована многократно и детально, о «Победителе» не написано почти ничего — разве что есть восторженный отзыв в письме Александра Гладкова автору («огромный тяжёлый подтекст... невозможно пересказать...»). Дети реагируют на оба текста весьма заинтересованно — ясно, что гротескная и сюрреалистическая «Победа» при чтении вслух воспринимается гораздо живей, с неизменным хохотом, но тут всё зависит от темперамента: есть люди, которым меланхоличный «Победитель» ближе, поскольку тема смерти, всегда жгуче интересная в отрочестве, тут выведена на первый план. Симптоматична сама ситуация, когда два гранда городской прозы одновременно пишут рассказы о поражении, замаскированном под победу, и о том, как теперь с этим поражением жить. Можно в нескольких словах пояснить на уроке литературную ситуацию второй половины шестидесятых — гибнущую оттепель, судьба которой стала очевидна задолго до августа 1968 года, депрессию и раскол в интеллигентских кругах и кружках, ощущение исторического тупика. Немудрено, что в обоих рассказах речь идет о сомнительных, закавыченных победителях: герой Трифонова, который и на парижской олимпиаде прибежал последним, в буквальном смысле бежит дольше всех и выигрывает в качестве приза такую жизнь, что другой герой рассказа — Базиль — в ужасе отшатывается от этого зловонного будущего. Молодой гроссмейстер у Аксёнова победил Г.О., но победителем-то оказывается именно тупой, жестокий и с детства глубоко несчастный Г.О. — «Мата своему королю он не заметил». В результате ему торжественно вручается жетон — «Такой-то выиграл у меня партию».
За каждым из этих двух текстов стоит серьёзная литературная традиция: Аксёнов — хотя к этому времени, по собственному свидетельству в разговоре с автором этих строк, он и не читал ещё «Защиту Лужина», — продолжает набоковскую литературную игру, стирая границы между реальными и шахматными коллизиями. В «Победе» вообще много набоковского — его упоение пейзажем, вечное сочувствие к мягкости, деликатности, артистизму, ненависть к тупому хамству. Трифонов продолжает совсем другую линию, и тут от источника не открестишься — Хемингуэя в России читали все, а не только писатели, и хемингуэевский метод в «Победителе» налицо: Гладков прав, сказано мало, высказано много, подтекст глубок и ветвист. Есть в этом рассказе и вполне хемингуэевский герой, журналист-международник Базиль, чья бурная жизнь уместилась в пять строк:
«Поразительный персонаж наш Базиль! В свои тридцать семь лет он уже пережил два инфаркта, одно кораблекрушение, блокаду Ленинграда, смерть родителей, его чуть не убили где-то в Индонезии, он прыгал с парашютом в Африке, он голодал, бедствовал, французский язык выучил самоучкой, он виртуозно ругается матом, дружит с авангардистами и больше всего на свете любит рыбалку летом на Волге».
Правда, в этом бурно и бравурно живущем журналисте угадывается скорей Юлиан Семёнов, нежели Хемингуэй, — но виден и прототип: вся советская молодая проза, не исключая Семёнова, делала себя с Папы.