https://gorky.media/context/kopirovat-mashinu-eshhe-poshlee-chem-kopirovat-rozu/
Блог Ясинской Светланы Георгиевны, учителя русского языка и литературы МАОУ "СОШ №22" Череповца Вологодской области. 11 мая 2010
- Главная страница
- День за днём
- Мои эссе и рецензии
- Мой анализ текста
- Мои методические разработки
- Моя книжная полка
- Моя поэтическая антология
- Моя научно-методическая полка
- Мой читальный зал
- Мой кинозал
- Полезные сайты
- Интересные блоги
- ОГЭ по русскому языку
- Итоговое собеседование в 9 классе
- ОГЭ по литературе
- ЕГЭ по русскому языку
- ЕГЭ по литературе
- Итоговое сочинение в 11 классе
- Нормативные документы для учителя
- Рабочие программы
- ФГОС
- Образовательные сетевые проекты
- Олимпиады
- Проектная деятельность
- ВПР
- НИКО
- Аттестация
- Родной язык (русский)
- Родная литература (русская)
Показаны сообщения с ярлыком Эренбург. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Эренбург. Показать все сообщения
пятница, 28 января 2022 г.
воскресенье, 11 декабря 2016 г.
Мои эссе: "Оттепель". "Главное - работа"
Отзыв о повести Ильи Эренбурга «Оттепель»
«Раньше тоже были хорошие и плохие люди»
В домах живут люди, спорят,
спят, мучаются, радуются…
Но все это - второй план,
главное – работа.
Илья Эренбург
«Оттепель. Части 1-2» (1954). Да, это та самая знаменитая повесть советского писателя Ильи Эренбурга (1891-1967).В одном из писем Чехов утверждал: «Сюжет должен быть нов, а фабула может отсутствовать». У Эренбурга тоже событий мало, а экзистенциальность есть.
Все любовные истории заканчиваются удачно для мужчин, несмотря на сопротивление женщин: Лены, Веры, Сони. Все три пары - благородные люди разных поколений. За ними будущее? Даже Журавлёв в части 2 нашёл себе новую жену.
Интересен эпизод встречи Соколовского с дочерью из Бельгии. Наверное, лучше бы их отношения остались только в переписке. В письмах они родные, а живьём - посторонние.
Ещё мне кажется удачной несобственно-прямая речь в повести. Например, Коротеев размышляет: «Нужны другие люди. Как Савченко... Романтики нужны. Слишком крутой подъем, воздух редкий, гнилые легкие не выдерживают. Дело не в поколении - есть сверстники Савченко, которые переплюнут Журавлева. Лена много рассказывала про старика Пухова, а он сложился в самое темное время. Раньше тоже были хорошие и плохие люди».
Такая беспафосная идеология. Оттепельная.
четверг, 10 марта 2016 г.
Аудиолекция Дмитрия Быкова "ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ «НЕОБЫЧАЙНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ХУЛИО ХУРЕНИТО» (1922 год)"
Источник
Добрый вечер, дорогие друзья. Мы продолжаем наши с вами лекции и разговариваем о 100 годах и 100 шедеврах русской литературы XX века. Дошло дело до 1922 года, до романа Ильи Григорьевича Эренбурга «Необычайные приключения Хулио Хуренито и его учеников», или сокращенно просто «ХХ, Хулио Хуренито». Когда говоришь о прозе Эренбурга, приходится всегда сталкиваться с довольно занятным парадоксом. Проза эта при жизни Эренбурга не нашла своего ценителя, единственным ценителем был Сталин, который благодарил его за доставленное наслаждение специальной телеграммой после романа «Буря», прямого послания к нему, которое он, надо отдать ему должное, считал, понял. Что касается его остальной прозы, она всегда проходила по разряду фельетона и вызывала эмоции довольно-таки полярные. Тынянов, который очень хорошо разбирался в истории литературы, и пожалуй, в контексте, и пожалуй, в векторе будущего, с конкретными персоналиями у Тынянова не очень ладилось, иногда он ярко талантливых людей игнорировал, как, например, прошел совершенно мимо его сознания Ходасевич. Грешным делом, я здесь с ним солидарен, но мы оба не правы. А вот что касается «Хулио Хуренито», о нем сказал Тынянов, что у Эренбурга все герои невесомы и умеют только гибнуть, поэтому и гибнут, что у них чернильная кровь, что у них фельетонные чернила вместо крови, что этих героев носит ветром, потому что они сделаны из газетной бумаги. Но тот же Тынянов провидчески писал о том, что иногда писатель отходит на пограничные территории за подкреплением. Пушкин пишет альбомную лирику, чтобы открыть в ней новые приемы, Маяковский пишет рекламу, чтобы открыть в ней новый способ лирического высказывания. И это так, потому что декларации любовные у Маяковского, они тоже имеют немножечко характер рекламы, или, по крайней мере, саморекламы, и часто встречающийся образ у него, это вывеска, и он и постель выкатил на эстраду, и застрелился в бабочке, то есть все на эстраде произошло. Точно так же и с Эренбургом, он отошел за подкреплением на сопредельную территорию, он отошел в газету. Конечно, «Хулио Хуренито» это фельетонный роман, роман, в котором много животрепещущей злободневности, роман, в котором многовато конкретных деталей. Но вот какой, понимаете ли, такой странный парадокс, чем более вещь злободневна, тем больше у нее шансов пережить свое время. Отчасти потому, что в злободневной вещи есть страсть, а страсть, как писал Бабель, движет мирами, Беня был страстен, а страсть движет мирами. Ну а во-вторых, потому что в русской истории не так уж много и меняется, русская история самовоспроизводится. Поэтому все, что написал Эренбург, оно оказалось бессмертно. «Хулио Хуренито» книга не просто вечно актуальная, книга пророческая, в ней предсказан Холокост, предсказана атомная бомбардировка Хиросимы, предсказана в целом Вторая Мировая война очень точно. Вообще Эренбург умудрился каким-то образом все просчитать. Как это получилось? Вообще Илья Григорьевич, великий формотворец, человек, который открывает новые формы, а содержанием их наполняют другие. Почему? Наверное, потому, что он боится, потому что он останавливается в полушаге от открытия. Может, потому, что он, по собственному определению, слишком еврей, в нем слишком много иудейского трепета. Иногда он умудряется называть вещи своими именами, вот уникальный случай совпадения формы и содержания — это «Хулио Хуренито», там книга написана в его манере фельетонной, и таким же фельетонным прекрасным содержанием наполнена. Но чаще всего он форму открывает, а преуспевают в ней другие. Он открыл способ писать стихи в строчку, а прославилась в этом жанре Мария Шкапская, его петербургская подруга, и даже не столько петербургская, сколько парижская. Он открыл способ писать плутовские романы, и ведь из «Хулио Хуренито» выросли и «Ибикус» Алексея Толстого, и «Растратчики» Катаева, и отчасти, кстати, «Клоп» Маяковского, но в наибольшей степени, конечно, Бендер, потому что Бендер, Остап Берта Мария Бендер-бей, это и есть Хулио Хуренито, с его десятком имен и даже одно из имен, Мария, у них совпадает. Бендер очень похож на Хулио Хуренито, великого провокатора, жулика, манипулятора.
лекция №23
ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ «НЕОБЫЧАЙНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ХУЛИО ХУРЕНИТО» (1922 год)
аудио (mp3)
Быков о литературном шоке двадцатых годов: как жулик стал главным героем. 1922 год в программе «Сто лекций» Дмитрия Быкова. На этот раз поговорили о книге Ильи Эренбурга «Необычайные похождения Хулио Хуренито»: о том, как появление жулика в литературе тех лет стало ответом на кровь и садизм, в чем это произведение стало пророческим, и за что Сталин благодарил Эренбурга.
Проект Дмитрия Быкова «Сто лекций» на Дожде. Вся история XX века в сотне литературных шедевров. Один год — одна книга. И одна лекция.
все лекции на одной страничке
ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ «НЕОБЫЧАЙНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ХУЛИО ХУРЕНИТО» (1922 год)
аудио (mp3)
Быков о литературном шоке двадцатых годов: как жулик стал главным героем. 1922 год в программе «Сто лекций» Дмитрия Быкова. На этот раз поговорили о книге Ильи Эренбурга «Необычайные похождения Хулио Хуренито»: о том, как появление жулика в литературе тех лет стало ответом на кровь и садизм, в чем это произведение стало пророческим, и за что Сталин благодарил Эренбурга.
Проект Дмитрия Быкова «Сто лекций» на Дожде. Вся история XX века в сотне литературных шедевров. Один год — одна книга. И одна лекция.
все лекции на одной страничке
Добрый вечер, дорогие друзья. Мы продолжаем наши с вами лекции и разговариваем о 100 годах и 100 шедеврах русской литературы XX века. Дошло дело до 1922 года, до романа Ильи Григорьевича Эренбурга «Необычайные приключения Хулио Хуренито и его учеников», или сокращенно просто «ХХ, Хулио Хуренито». Когда говоришь о прозе Эренбурга, приходится всегда сталкиваться с довольно занятным парадоксом. Проза эта при жизни Эренбурга не нашла своего ценителя, единственным ценителем был Сталин, который благодарил его за доставленное наслаждение специальной телеграммой после романа «Буря», прямого послания к нему, которое он, надо отдать ему должное, считал, понял. Что касается его остальной прозы, она всегда проходила по разряду фельетона и вызывала эмоции довольно-таки полярные. Тынянов, который очень хорошо разбирался в истории литературы, и пожалуй, в контексте, и пожалуй, в векторе будущего, с конкретными персоналиями у Тынянова не очень ладилось, иногда он ярко талантливых людей игнорировал, как, например, прошел совершенно мимо его сознания Ходасевич. Грешным делом, я здесь с ним солидарен, но мы оба не правы. А вот что касается «Хулио Хуренито», о нем сказал Тынянов, что у Эренбурга все герои невесомы и умеют только гибнуть, поэтому и гибнут, что у них чернильная кровь, что у них фельетонные чернила вместо крови, что этих героев носит ветром, потому что они сделаны из газетной бумаги. Но тот же Тынянов провидчески писал о том, что иногда писатель отходит на пограничные территории за подкреплением. Пушкин пишет альбомную лирику, чтобы открыть в ней новые приемы, Маяковский пишет рекламу, чтобы открыть в ней новый способ лирического высказывания. И это так, потому что декларации любовные у Маяковского, они тоже имеют немножечко характер рекламы, или, по крайней мере, саморекламы, и часто встречающийся образ у него, это вывеска, и он и постель выкатил на эстраду, и застрелился в бабочке, то есть все на эстраде произошло. Точно так же и с Эренбургом, он отошел за подкреплением на сопредельную территорию, он отошел в газету. Конечно, «Хулио Хуренито» это фельетонный роман, роман, в котором много животрепещущей злободневности, роман, в котором многовато конкретных деталей. Но вот какой, понимаете ли, такой странный парадокс, чем более вещь злободневна, тем больше у нее шансов пережить свое время. Отчасти потому, что в злободневной вещи есть страсть, а страсть, как писал Бабель, движет мирами, Беня был страстен, а страсть движет мирами. Ну а во-вторых, потому что в русской истории не так уж много и меняется, русская история самовоспроизводится. Поэтому все, что написал Эренбург, оно оказалось бессмертно. «Хулио Хуренито» книга не просто вечно актуальная, книга пророческая, в ней предсказан Холокост, предсказана атомная бомбардировка Хиросимы, предсказана в целом Вторая Мировая война очень точно. Вообще Эренбург умудрился каким-то образом все просчитать. Как это получилось? Вообще Илья Григорьевич, великий формотворец, человек, который открывает новые формы, а содержанием их наполняют другие. Почему? Наверное, потому, что он боится, потому что он останавливается в полушаге от открытия. Может, потому, что он, по собственному определению, слишком еврей, в нем слишком много иудейского трепета. Иногда он умудряется называть вещи своими именами, вот уникальный случай совпадения формы и содержания — это «Хулио Хуренито», там книга написана в его манере фельетонной, и таким же фельетонным прекрасным содержанием наполнена. Но чаще всего он форму открывает, а преуспевают в ней другие. Он открыл способ писать стихи в строчку, а прославилась в этом жанре Мария Шкапская, его петербургская подруга, и даже не столько петербургская, сколько парижская. Он открыл способ писать плутовские романы, и ведь из «Хулио Хуренито» выросли и «Ибикус» Алексея Толстого, и «Растратчики» Катаева, и отчасти, кстати, «Клоп» Маяковского, но в наибольшей степени, конечно, Бендер, потому что Бендер, Остап Берта Мария Бендер-бей, это и есть Хулио Хуренито, с его десятком имен и даже одно из имен, Мария, у них совпадает. Бендер очень похож на Хулио Хуренито, великого провокатора, жулика, манипулятора.
среда, 27 июня 2012 г.
Дмитрий Быков: "Перед Эренбургом у нас что-то вроде чувства вины. Мы не хотим взять на себя труд по его перечитыванию и усвоению — а Эренбург не из легких писателей, подтекст у него поглубже трифоновского"
Источник
Дмитрий Быков
ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ
1
С Эренбургом получилось интересно: его никто — ну почти никто — не читает и не перечитывает, едва ли многие перечислят его наиболее значительные сочинения или стихотворные сборники, и даже знаменитая его военная публицистика читается лишь профессионалами да историками. «Люди, годы, жизнь» числятся вроде бы в активном читательском обиходе, но их уже и на перестроечной волне читали во вторую очередь — тогда полулегального Эренбурга оттеснили вовсе нелегальные Платонов или Замятин. И тем не менее что-то мешает отнести его сочинения к разряду советских «кирпичей», записывать автора в безнадежно отжившие, снисходительно обсуждать его сосуществование с режимом, конформизм и журналистскую поверхностность (о живучий, никак не соотносящийся с реальностью штамп!). Перед Эренбургом у нас что-то вроде чувства вины. Мы не хотим взять на себя труд по его перечитыванию и усвоению — а Эренбург не из легких писателей, подтекст у него поглубже трифоновского, — но по крайней мере чтим на расстоянии, понимая: что-то там было.
Природа этой двойственности, если вдуматься, объяснима. Перед Эренбургом у русской литературы должно было сформироваться острейшее чувство вины — она им попользовалась как мало кем. В значительной степени Эренбург эту литературу в ее нынешнем виде создал, его растворенный опыт вошел в ее состав — мы, конечно, ленивы и нелюбопытны, но, главное, неблагодарны.
Проблема, однако, в том, что почти ничто из открытого он самостоятельно не освоил, почти ничем из своих изобретений не воспользовался как следует; больше того — возникает сложное ощущение, что открытую им форму он чаще всего не мог наполнить адекватным содержанием. Он был гений формы и великий открыватель приемов — но залить в эти новые мехи ему нечего, или, по крайней мере, он заливает в них что-то столь сложное, путаное, с множеством ингредиентов, что читатель улавливает лишь малую толику замысла. Эренбурга неверно было бы называть (как иногда делается) главным нашим европейцем XX века — бывали европейцы и более органичные, как тот же Пастернак или Тэффи, а все европейство Эренбурга есть, в сущности, лишь евр — ОП! — ейство, парижский лоск на выходце пусть не из Бердичева, но из зажиточного Киева. Однако вполне справедливо назвать его великим формотворцем, открывателем приемов и жанров, отважным новатором-конструктивистом. Бегло перечислим то, что он сделал первым — но прославились главным образом вторые.
Эренбург первым (после, может быть, К. Льдова-Розенблюма, чьи опыты в этом направлении малочисленны и забыты) стал записывать лирические стихи в строчку, открыв новую поэтическую интонацию и вообще, скажем шире, новый способ лирического высказывания. Можно подробно говорить о том, какие стихи можно записать в строчку, а для каких это губительно: слишком пафосный или бессодержательный текст, переписанный таким образом, немедленно делается смешон; текст с недостаточно четкой кристаллической структурой просто превратится в прозу, но в лучших образцах между стихом и прозой высекается искра. Теперь сравним. Вот Эренбург:
«Ты знаешь, Он не Добрый пастырь! Я дик и, может быть, лукав, я ночью чую слишком часто дурман неукротимых трав. Я тонкую кору подрезал, чтоб выпить сок горячий и телесный, я тронул черное железо опавшего пустого леса. Падал я, глядя на желтые тучи, как им завидовал я! Веру в него я мучил, как мальчик воробья.
Но Он в минуту заката дал мне вино тоски и тьмы, такое крепкое, что, выпив, я заплакал и вспомнил серые глаза Фомы».
А вот Мария Шкапская, познакомившаяся с Эренбургом в Париже в пятнадцатом году (отпустили за границу вместо ссылки — участвовала в демонстрациях против призыва студентов в армию, выехала, учились в Сорбонне):
«Скудные, хилые, слабые человеческие семена! Хозяйка хорошая не дала бы нам на посев такого зерна. Но ты из Недобрых пастырей, ты Неразумный Жнец. — Всходы поднимутся частые — терн, полынь и волчец».
Это мало того что короче — это ясно, внутренне цельно, две литые строфы, афористичность которых — чисто поэтическая — еще подчеркнута прозаическим изложением. И кажется, будто писать стихи в строчку у нас первой начала Шкапская, потому что она первая начала делать это хорошо, иногда гениально, потом хорошо делал, скажем, Леонид Мартынов, иногда — Катаев (любил переписывать так и свои, и чужие), но придумал-то Эренбург. Просто у него много лишнего, смысл неясен, собственное бормотанье автора заглушает мысль, словно он сам этой мысли боится. А смысл-то весь — «Веру в него я мучил, как мальчик воробья», да еще хороши вдруг «серые глаза Фомы», ровно за полвека до окуджавского «Господи мой Боже, зеленоглазый мой». Знал ли Окуджава эти стихи Эренбурга? Наверняка нет: стихи из книги «Детское» не переиздавались в советское время.
Идем дальше: советский плутовской роман двадцатых-тридцатых тоже придумал Эренбург, он же начал насыщать сатирическую прозу библейскими аллюзиями — и вот в 1922 году на свет явился Хулио-Мария-Диего-Пабло-Анхелина Хуренито, а пять лет спустя — Остап-Сулейман-Берга-Мария-Бендер-бей с прямой цитатой — Мария! А вслед за Бендером со свитой — многократно описанная параллель, особенно подробно исследованная Майей Каганской, — Воланд в таком же сатирическом и религиозном романе; замечу, что религия и сатира сочетаются отлично, ибо религия предполагает высоту взгляда, сатира без нее не может, а реалистическая проза иногда обходится. «Хулио Хуренито» — первый советский философский роман, и он не хуже великих последователей. Особенно меня умиляют разговоры о журнализме именно применительно к этому тексту, тогда как он как раз наилучшим образом подтверждает бесспорную для журналистов истину: кто хорошо знает современность, кто по-настоящему в ней укоренен — тому и будущее открыто. В «XX» — любопытно, что сокращенное название романа как раз и дает нам XX век, отличным символом которого стала эта книга, — предсказаны и Холокост, и атомная бомба, и бомбардировка японцев американцами, и Вторая мировая, и перерождение русской революции — хорош журнализм, с такими- то горизонтами! Но я не просто защищаю коллегу — я хотел бы подчеркнуть некоторую, что ли, близорукость проницательнейших людей, которые об этом романе написали по горячим следам. Вот Тынянов — его отзыв о романе цитировал недавно Владимир Кантор, найдя его попросту унизительным (дельная, кстати, статья Кантора о метафизике еврейского «нет» в «XX» рекомендуется всем, кто хочет перечесть Эренбурга). Не унизительно, конечно, но обидно: «Массовым производством западных романов занят в настоящее время Илья Эренбург. Его роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито» имел необычайный успех. Читатель несколько приустал от невероятного количества кровопролитий, совершавшихся во всех повестях и рассказах, от героев, которые думают, думают. Эренбург ослабил нагрузку „серьезности", в кровопролитиях у него потекла не кровь, а фельетонные чернила, а из героев он выпотрошил психологию, начинив их, впрочем, доверху спешно сделанной философией. Несмотря на то, что в философскую систему Эренбурга вошли и Достоевский, и Ницше, и Клодель, и Шпенглер, и вообще все кому не лень — а может быть, именно поэтому, — герой стал у него легче пуха, герой стал сплошной иронией. С этими невесомыми героями читатель катился за Эренбургом с места на место и между главами отдыхал на газетной соли. Читатель прощал Эренбургу и колоссальную небрежность языка — ему было приятно удрать на час из традиционного литературного угла, в котором он стоял, на бестолковую улицу, где-то граничащую с рынком. А Великий провокатор напоминал ему не до конца сжеванного Достоевского». Достоевский тут, правда, ни при чем — просто не с чем было сравнивать, не так огромна русская литература: Леонову тоже все «шили Достоевского», хотя он совсем не оттуда, он, собственно говоря, ниоткуда, как многие в двадцатых годах.
Дмитрий Быков
ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ
1
С Эренбургом получилось интересно: его никто — ну почти никто — не читает и не перечитывает, едва ли многие перечислят его наиболее значительные сочинения или стихотворные сборники, и даже знаменитая его военная публицистика читается лишь профессионалами да историками. «Люди, годы, жизнь» числятся вроде бы в активном читательском обиходе, но их уже и на перестроечной волне читали во вторую очередь — тогда полулегального Эренбурга оттеснили вовсе нелегальные Платонов или Замятин. И тем не менее что-то мешает отнести его сочинения к разряду советских «кирпичей», записывать автора в безнадежно отжившие, снисходительно обсуждать его сосуществование с режимом, конформизм и журналистскую поверхностность (о живучий, никак не соотносящийся с реальностью штамп!). Перед Эренбургом у нас что-то вроде чувства вины. Мы не хотим взять на себя труд по его перечитыванию и усвоению — а Эренбург не из легких писателей, подтекст у него поглубже трифоновского, — но по крайней мере чтим на расстоянии, понимая: что-то там было.
Природа этой двойственности, если вдуматься, объяснима. Перед Эренбургом у русской литературы должно было сформироваться острейшее чувство вины — она им попользовалась как мало кем. В значительной степени Эренбург эту литературу в ее нынешнем виде создал, его растворенный опыт вошел в ее состав — мы, конечно, ленивы и нелюбопытны, но, главное, неблагодарны.
Проблема, однако, в том, что почти ничто из открытого он самостоятельно не освоил, почти ничем из своих изобретений не воспользовался как следует; больше того — возникает сложное ощущение, что открытую им форму он чаще всего не мог наполнить адекватным содержанием. Он был гений формы и великий открыватель приемов — но залить в эти новые мехи ему нечего, или, по крайней мере, он заливает в них что-то столь сложное, путаное, с множеством ингредиентов, что читатель улавливает лишь малую толику замысла. Эренбурга неверно было бы называть (как иногда делается) главным нашим европейцем XX века — бывали европейцы и более органичные, как тот же Пастернак или Тэффи, а все европейство Эренбурга есть, в сущности, лишь евр — ОП! — ейство, парижский лоск на выходце пусть не из Бердичева, но из зажиточного Киева. Однако вполне справедливо назвать его великим формотворцем, открывателем приемов и жанров, отважным новатором-конструктивистом. Бегло перечислим то, что он сделал первым — но прославились главным образом вторые.
Эренбург первым (после, может быть, К. Льдова-Розенблюма, чьи опыты в этом направлении малочисленны и забыты) стал записывать лирические стихи в строчку, открыв новую поэтическую интонацию и вообще, скажем шире, новый способ лирического высказывания. Можно подробно говорить о том, какие стихи можно записать в строчку, а для каких это губительно: слишком пафосный или бессодержательный текст, переписанный таким образом, немедленно делается смешон; текст с недостаточно четкой кристаллической структурой просто превратится в прозу, но в лучших образцах между стихом и прозой высекается искра. Теперь сравним. Вот Эренбург:
«Ты знаешь, Он не Добрый пастырь! Я дик и, может быть, лукав, я ночью чую слишком часто дурман неукротимых трав. Я тонкую кору подрезал, чтоб выпить сок горячий и телесный, я тронул черное железо опавшего пустого леса. Падал я, глядя на желтые тучи, как им завидовал я! Веру в него я мучил, как мальчик воробья.
Но Он в минуту заката дал мне вино тоски и тьмы, такое крепкое, что, выпив, я заплакал и вспомнил серые глаза Фомы».
А вот Мария Шкапская, познакомившаяся с Эренбургом в Париже в пятнадцатом году (отпустили за границу вместо ссылки — участвовала в демонстрациях против призыва студентов в армию, выехала, учились в Сорбонне):
«Скудные, хилые, слабые человеческие семена! Хозяйка хорошая не дала бы нам на посев такого зерна. Но ты из Недобрых пастырей, ты Неразумный Жнец. — Всходы поднимутся частые — терн, полынь и волчец».
Это мало того что короче — это ясно, внутренне цельно, две литые строфы, афористичность которых — чисто поэтическая — еще подчеркнута прозаическим изложением. И кажется, будто писать стихи в строчку у нас первой начала Шкапская, потому что она первая начала делать это хорошо, иногда гениально, потом хорошо делал, скажем, Леонид Мартынов, иногда — Катаев (любил переписывать так и свои, и чужие), но придумал-то Эренбург. Просто у него много лишнего, смысл неясен, собственное бормотанье автора заглушает мысль, словно он сам этой мысли боится. А смысл-то весь — «Веру в него я мучил, как мальчик воробья», да еще хороши вдруг «серые глаза Фомы», ровно за полвека до окуджавского «Господи мой Боже, зеленоглазый мой». Знал ли Окуджава эти стихи Эренбурга? Наверняка нет: стихи из книги «Детское» не переиздавались в советское время.
Идем дальше: советский плутовской роман двадцатых-тридцатых тоже придумал Эренбург, он же начал насыщать сатирическую прозу библейскими аллюзиями — и вот в 1922 году на свет явился Хулио-Мария-Диего-Пабло-Анхелина Хуренито, а пять лет спустя — Остап-Сулейман-Берга-Мария-Бендер-бей с прямой цитатой — Мария! А вслед за Бендером со свитой — многократно описанная параллель, особенно подробно исследованная Майей Каганской, — Воланд в таком же сатирическом и религиозном романе; замечу, что религия и сатира сочетаются отлично, ибо религия предполагает высоту взгляда, сатира без нее не может, а реалистическая проза иногда обходится. «Хулио Хуренито» — первый советский философский роман, и он не хуже великих последователей. Особенно меня умиляют разговоры о журнализме именно применительно к этому тексту, тогда как он как раз наилучшим образом подтверждает бесспорную для журналистов истину: кто хорошо знает современность, кто по-настоящему в ней укоренен — тому и будущее открыто. В «XX» — любопытно, что сокращенное название романа как раз и дает нам XX век, отличным символом которого стала эта книга, — предсказаны и Холокост, и атомная бомба, и бомбардировка японцев американцами, и Вторая мировая, и перерождение русской революции — хорош журнализм, с такими- то горизонтами! Но я не просто защищаю коллегу — я хотел бы подчеркнуть некоторую, что ли, близорукость проницательнейших людей, которые об этом романе написали по горячим следам. Вот Тынянов — его отзыв о романе цитировал недавно Владимир Кантор, найдя его попросту унизительным (дельная, кстати, статья Кантора о метафизике еврейского «нет» в «XX» рекомендуется всем, кто хочет перечесть Эренбурга). Не унизительно, конечно, но обидно: «Массовым производством западных романов занят в настоящее время Илья Эренбург. Его роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито» имел необычайный успех. Читатель несколько приустал от невероятного количества кровопролитий, совершавшихся во всех повестях и рассказах, от героев, которые думают, думают. Эренбург ослабил нагрузку „серьезности", в кровопролитиях у него потекла не кровь, а фельетонные чернила, а из героев он выпотрошил психологию, начинив их, впрочем, доверху спешно сделанной философией. Несмотря на то, что в философскую систему Эренбурга вошли и Достоевский, и Ницше, и Клодель, и Шпенглер, и вообще все кому не лень — а может быть, именно поэтому, — герой стал у него легче пуха, герой стал сплошной иронией. С этими невесомыми героями читатель катился за Эренбургом с места на место и между главами отдыхал на газетной соли. Читатель прощал Эренбургу и колоссальную небрежность языка — ему было приятно удрать на час из традиционного литературного угла, в котором он стоял, на бестолковую улицу, где-то граничащую с рынком. А Великий провокатор напоминал ему не до конца сжеванного Достоевского». Достоевский тут, правда, ни при чем — просто не с чем было сравнивать, не так огромна русская литература: Леонову тоже все «шили Достоевского», хотя он совсем не оттуда, он, собственно говоря, ниоткуда, как многие в двадцатых годах.
Подписаться на:
Сообщения (Atom)