воскресенье, 5 февраля 2012 г.

Современная русская литература: роман идей, новый реализм, инновативная поэзия

Источник
Игорь Гулин "Два поля"
1. 
В современной русской литературе сложилась парадоксальная ситуация. О ней, в общем-то, все знают, и фрагментами то, о чем я попробую тут сказать, многократно описано. Но хотя бы в приблизительной целостности это положение, кажется, так и не отрефлексировано. Я скорее не готов предложить сейчас внятное его толкование, но хотел бы указать на его необходимость.
Кажется, что в русской словесности в течение уже лет десяти есть одновременно два расцвета. Говоря о расцвете, я сейчас имею в виду даже не появление большого количества выдающихся текстов, а его диагностирование, уверенность критики в потенции, целях и средствах определенного типа литературы. В общем, сознание расцвета.
С одной стороны, есть расцвет романа идей, нового реализма, жанровой литературы с идеологической подложкой и прочих соприродных явлений. Это, в общем, очевидно. По словам Льва Данилкина, одного из главных апологетов этого самого романа идей, «простые подсчеты показывают, что во времена Белинского в год появлялось 2—3 заслуживающих разговора романа, при Чуковском — 7—8, теперь 50—60». С другой стороны — расцвет инновативной поэзии и отчасти прилегающей к ней малой прозы. Описывать его симптомы можно долго, хотя они, само собой, менее громкие. Из последних — хотя бы появление популяризирующей современную поэзию телепрограммы «Вслух».
Интересно то, что расцветы эти абсолютно синхронны — пик обоих приходится на середину 2000-х, сейчас в обоих наблюдается, кажется, некоторый спад (скорее колебательный, чем решительный). Но в этой синхронности они друг для друга практически не существуют. Единственный и не такой уж частый вариант осознания одного другим — отрицание, причем не как неверной синхронной альтернативы, а какпрошлого. «Инновативный» расцвет для романного — пережиток вседозволенности постмодерна 90-х. В свою очередь, расцвет романа идей для инновативной поэзии и прозы — это реванш ограниченной и идеологизированной советской литературы в той или иной форме: соцреалистической, либерально-толстожурнальной и пр.
Очевидно, что я в этом споре совсем не беспристрастен и вовсе не имею в виду выступать с неангажированной позиции. Попытка отстраниться здесь нужна для того, чтобы не говорить «а может быть, мы не правы», а попробовать выяснить структуру ситуации.
У двух этих литературных полей абсолютно нет пространства диалога.
Причем не из-за идеологических разногласий (они существуют и могут играть важную роль и внутри «романного», и внутри «актуального» пространства, но очевидно, что Кирилл Медведев гораздо ближе к Елене Фанайловой, чем, например, к Захару Прилепину), а из-за этого временнóго несовпадения. Это будто бы два синхронных несовпадающих времени. И если один человек и существует в обоих, то он, скорее всего, об этом не очень подозревает.
Действительно, есть писатели, которые как бы приемлемы для представителей обоих этих полей (Михаил Шишкин, Дмитрий Данилов); есть даже такие, которые разными частями своего творчества оказываются и в том, и в другом (можно вспомнить, например, Марию Галину). Но эти совпадения — скорее несовпадения. Кажется, что в координатах этих разных литератур один и тот же автор или даже текст воспринимается абсолютно по-разному. Примерно то же с авторитетами. В личном письме Илья Кукулин предложил сравнить описываемую проблему с ситуацией начала XX века, когда одновременно с русским модернизмом расцвет переживала реалистическая проза Горького, Куприна и других писателей, группировавшихся вокруг сборников «Знание». Но общих, более-менее одинаково воспринимаемых значимых фигур для этих двух литературных полей было, несмотря на взаимное неприятие, довольно много — от Толстого до Ницше. Здесь все совсем не так: если и можно с грехом пополам найти какие-то консенсусные авторитеты — они совпадают только формально. Это принципиально разный Набоков или, например, разный Галич.
Эта параллель скорее помогает заметить сегодняшнюю ситуацию, чем объяснить ее. Ответ на вопрос, являются ли инновативный и романный расцветы частями единого процесса, двумя вариантами ответа на существующую в обществе литературную потребность или же абсолютно независимыми явлениями с разными причинами, остается пока неясным. 
2.
Тотальная невстреча этих двух литератур отчасти закрепляется тем, что первая почти полностью ориентируется на большую прозу, а вторая — на поэзию. По крайней мере так это было до недавнего времени. Сейчас ситуация становится сложнее. Альтернативная, неформатная, новаторская (верного определения сейчас, кажется, не существует) проза не то чтобы переживает собственный расцвет. Но она по сравнению с ситуацией даже пятилетней давности начинает сейчас ощущаться в качестве цельного явления, а не случайных одиночных всполохов на периферии (то мейнстримной прозы, то поэзии) и не тихой переклички между маргинальными авторами. Интересно попробовать понять, какую роль в одновременном звучании большой прозы и инновативной поэзии может играть эта малая проза. Может ли она внести некий диалогический момент в описанную выше ситуацию взаимной глухоты.
Кажется, что болезнь большой части мейнстримной прозы (вынося за скобки разного рода стилистические болячки) можно было бы назвать «фальшивой дальнозоркостью». Речь о склонности к историческим аналогиям, навязчивой необходимости вписывания небольшого частного сюжета в большую историю. Об этом можно почитать, например, в тексте Ильи Кукулина, посвященном как раз парадоксальным отношениям русской современной поэзии и прозы (более восторженную оценку тому же явлению дает в уже упоминавшейся статье Лев Данилкин).
Противоядие, ответ «другой» прозы на это состояние можно назвать чем-то вроде «фальшивой близорукости». Многие из ключевых, на мой взгляд, для этой прозы текстов написаны именно на ощущении окружающей человека непроницаемой толщи интимного. Происходит оно очень по-разному. Достаточно сравнить филигранно-безыскусные поздние рассказы-выдохи Анатолия Гаврилова из книжки «Вопль впередсмотрящего» и изысканно-неостановимого «Фланера» Николая Кононова (чья тема во многом — именно неразличимость большой истории), «сообщения» Ольги Зондберг, повести Дмитрия Данилова и недавние тексты Александра Ильянена. Последние три автора вроде бы все используют форму дневника, подневной записи событий. Но используют совсем по-разному: у Зондберг это школа самонаблюдения, у Данилова — отрешенности, у Ильянена в Roman roman / Highest Degree — непрерывное становление литературы в писательском микрокосме, становящемся равном микроблогу1. Все упомянутые мной писатели существуют в литературе уже довольно давно (некоторые больше двадцати лет), но сейчас появилось ощущение, будто их новые тексты создают единое, ранее не существовавшее пространство. Сюда можно было бы добавить еще некоторое количество имен, однако подробный обзор не входит сейчас в мои цели.
Важнее то, что эта «другая» проза обнаруживает, что события происходят не на искомом макро-, а на микроуровне — в человеке скорее, чем в стране2. Это важное противопоставление. Данилкин говорит, что идеологичность прозы 2000-х была в какой-то степени сублимацией отсутствия идеологии в путинском правлении, ее фиксация на исторических катаклизмах — компенсацией безвременья, отсутствия больших событий. Для него эта сублимация предстает насущной утопическо-конструктивной задачей.
Описывавшаяся выше «иная» проза представляет совсем другой образ литературы — как место сопротивления человека идеологии — причем, как показывает опыт Гаврилова и Николая Байтова, идеологии совсем не только политической. Она становится своего рода телесным бастионом человеческого. Это человеческое может быть и социальным — иразговоры о «новой социальности» такой прозы неслучайны, — но оно противостоит любому утопическому императиву.
Я, конечно же, не думаю, что другая проза построит мостик между инновативной поэзией и реалистическим романом, поможет этим двум литературам
 стать одной. Более того, я совершенно не считаю, что это вообще нужно. Но в какой-то степени она создает пространство 
диалога, пространство выбора отношения к человеку. Потому что в ситуации существования этих не сообщающихся литературных сосудов выбор в каком-то смысле предопределен тяготением читателя к поэзии или к прозе, к личной рефлексии или созидающему общность нарративу; это слишком разные языки, разные задачи. «Другая» проза не делает это поле более общим, но, кажется, дает читателю возможность выбрать положение на нем более сознательно. 
__________________
1 Текст этот писатель продолжает писать маленькими фрагментами на «стене» своей странички в сети «Вконтакте». Часть его – в немного различающейся редактуре и под разными названиями – опубликована в последнем номере «Митиного журнала», в 37-м номере «Зеркала» и первом номере «Русской прозы».
2 Илья Кукулин обратил мое внимание на текст Олега Дарка 1999 года, посвященный текстам, в частности, Ольги Зондберг, Сергея Соколовского, Валерия Нугатова и еще нескольких авторов, в котором среди черт этой прозы также перечисляются «близорукость» и «тактильность». Интересно, что Дарк при этом пишет о текстах авторов, близких поколенчески, биографически и с родственными поэтиками. В ситуации, которую я пытаюсь описать, такие качества вновь актуализуются, но уже, вне привязки к определенному поколению и кругу, получают совсем новый контекст.

Комментариев нет: