понедельник, 16 июля 2012 г.

Захар Прилепин о лучших романах "нулевых"

Источник
Писатель Захар Прилепин рассказал нам о самых лучших романах «нулевых»
Отступив на год от "нулевых", можно позволить себе подвести некоторые - исключительно мои личные - итоги, касающиеся русской словесности. Потому что, знаете, нет ничего приятней, чем говорить о любимых книгах... Пишет Захар Прилепин на российском портале "Свободная пресса".

Понятно, что я огорчу нескольких своих собратьев по ремеслу и какое-то количество недругов, не назвав их здесь.
Тем более что всех и назвать не удастся.
Речь пойдёт о тех литераторах, что либо заявились в "нулевые", либо написали в эти годы самые важные свои книги. И желание ещё раз упомянуть те сочинения, что даровали мне радость, - много сильней моих опасений обидеть хороших или не очень хороших людей.
Итак, вкратце.
Алексей Иванов: "Блудо и МУДО" ("Азбука-классика", 2007)
Насколько я могу судить, Иванов обиделся.
Реакция на его крайний роман оказалась не самой благодушной. Вдруг выяснилось, что российское общество то ли заражено ханжеством, то ли у него проблемы с чувством юмора, то ли ещё не знаю что.
В итоге самый умный - и самый остроумный текст Иванова или не прочли те, кому стоило бы прочесть его, или читали те, кому вообще ничего читать не стоит.
Иванов, повторяю, тем временем обиделся и лет пять уже не пишет романов.
Александр Кузнецов-Тулянин: "Язычник" ("Терра", 2006)
Самый недооценённый роман десятилетия. Книжка, которую, ни минуты не сомневаясь, можно поместить в любые святцы русской литературы.
Если "Блудо и МУДО" прочитали как роман про похоть, то "Язычника" не прочитали вообще, посчитав, наверное, что там какое-то скудное по мысли фэнтези про язычников и звероватых, но красивых и очень сильных славян века примерно III или V.
На самом деле это самая сильная книга о современности. Современность отлично удалось рассмотреть, разместив романное действие на Сахалине. Вся наша Родина как Сахалин - полуостров на краю света, где живут люди, которые, кажется, когда-то были красивыми и сильными, а теперь дичают на глазах.
Текст густой, архитектура безупречная, характеры - просто ох какие. Впечатление было, как будто Шолохова читаю - всё клокотало внутри: это живое, это истинное, это как хлеб с солью.
Михаил Гиголошвили: "Чёртово колесо" ("Ад Маргинем Пресс", 2009)

Романы сегодня пишут в основном с линейным сюжетом.
Иванов вышел из дома и пошёл. Шёл, шёл и умер.
Или Сидорова была несчастна. Несчастна, несчастна, а потом прошло.
В лучшем случае, могут запустить две параллельные сюжетные линии. Иванов вышел из дома, а Сидорова была несчастна. То есть пишутся две повести, потом они тасуются - и получается типа как постмодернистский замысел, но вообще это две повести, и не более того.
Так, как сочинял свои романы Достоевский, - сегодня почти никто уже не умеет: когда событий и героев огромное множество, когда роман создаёт ощущение огромного многоголосья, и автор помнит обо всех и о каждом. И когда в этом многоголосье вдруг возникает главная тема - и она, как в лучшей, классической музыке, - вдруг разворачивает паруса и выносит роман на такие просторы, что...
После Достоевского архитектурно мог работать на том же уровне только Леонид Леонов - недаром "Пирамиду" называют последним романом Серебряного века. Кто сегодня рискнёт взяться за такой труд? Сегодня и читать-то такое боятся.
Короче, я веду к тому, что отныне грузины учат нас, как делаются классические русские романы.
У Гиголошвили, безусловно, не роман идей, а роман страстей - но страсти настоящие, эпоха разрезана как яблоко на дольки, вереница героев зрима настолько, что их можно рассадить на стулья в той комнате, где ты читаешь роман, и время от времени посматривать на них.
Впрочем, чтоб русским авторам совсем уж не впасть в хандру, надо пояснить, что Гиголошвили преподаёт русскую литературу в каком-то немецком университете, - так что в принципе он понимал, что делал, когда сочинял "Чёртово колесо".
К тому же Грузия в этом романе ну не самая привлекательная земля из возможных.
Но роман всё равно очень сильный, сюжет так работает лопастями, что не подплывай близко, больно стукнет по хребтине.
И вот ещё что скажу напоследок. Как-то мне встретились два замечательных грузина, с которыми мы выпивали. И они мне стали задвигать, что Гиголошвили и не грузин вовсе, а армянин.
Это хороший показатель. Так бывает время от времени, мы в курсе. Гиголошвили не грузин. Шолохов не писал "Тихий Дон". Хемингуэй не был на войне.
Всё как полагается.
Владимир "Адольфыч" Нестеренко: "Огненное погребение" ("Ад Маргинем", 2008)

Самые сочные криминальные штуки в русской литературе придуманы почему-то в хохляцкой земле. Беня Крик и два романа (или киноромана?) Нестеренко - "Чужая" и "Огненное погребение".
Нет, у Адольфыча никакой этой одесской романтики нет - Нестеренко вообще позиционирует себя (в ЖЖ) как "стихийный жидоед" - да и работает он сугубо в жанре мрачного реализма. Собственно, почему мрачного - просто реализма; а то, что в воровской жизни очень мало весёлого - что ж тут поделаешь.
Сам автор был участником криминальных бригад, сидел в тюрьме, был в розыске, до сих пор не открывает своё лицо (на программе "Школа злословия", например, он сидел в маске) - хотя, кстати сказать, мы с ним знакомы, и я за три бутылки пива могу дать словесный портрет Адольфыча.
Знаете, бывает так - читаешь прозу, и думаешь: какой мощный тип пишет. Потом встречаешь этого типа и понимаешь, что парень красиво гонит.
С Нестеренко всё в порядке.
По крайней мере, мне как инженеру человеческих душ так показалось.
"Чужую" уже экранизировали, и, на мой вкус, удачно. "Огненное погребение" ещё нет, а надо бы.
Если вы думаете, что там про криминал и всякие грабежи с убийствами - вы, конечно, угадали.
Но вообще это про гражданскую войну, про смерть и про любовь - от человека, который вроде бы кое-что про это понял.
Михаил Шишкин: "Письмовник" ("АСТ", 2010)
В самом высоком смысле - рукотворный роман. Сотканный с необычайным тщанием и мастерством, которое иногда именуют волшебством.
Самый, опять же, в наилучшем смысле, простой роман Шишкина. Традиционная форма - роман в письмах и прозрачный сюжет: он и она, и времена.
Знаете, вот лежат письма, оставленные кем-то. И вот идёт дождь, и падает на бумагу одна капля, вторая, третья: И вот уже буквы поплыли, и целые фразы начали терять очертания...
У Шишкина такое же ощущение от времени. Сначала время очевидно - вот началась разлука, вот прошёл день, вот прошла неделя, вот прошёл месяц: А потом упала одна капля, упала вторая. И вот уже время расплывается, эпоха теряет границы, и средневековье наплывает на будущее, а будущее откатывается в позапрошлый век.
А они всё пишут и пишут друг другу письма - растерявшиеся во временах, и забывшие, есть ли адресат, был ли он когда-нибудь.
Александр Гаррос и Алексей Евдокимов: "Голово"ломка" ("Лимбус Пресс", 2003)
Права на экранизацию этой книги покупались - но фильм так и не появился.
Права на перевод романа приобрели в большинстве европейских стран - но вышла книгой "Голово"ломка" далеко не везде.
Странная какая-то история: стопроцентный убойный хит, который мог бы взорвать продажи и здесь, и не здесь (кто-то несколько грубовато, но хорошо назвал роман "глотком свежей крови"), - а в итоге книга досталась всё тем же пяти, ну десяти тысячам русскоязычных ценителей, и... собственно, всё. Её даже не переиздают.
Когда я с этой "Голово"ломкой" знакомился - она меня, конечно, выбесила - в первую очередь несправедливым и злым наездом на нацболов. Однако во всём остальном - я и по сей день это признаю - парни сработали просто чудесно.
Аналогия прямая и не самая умная, но всё равно правильная - то, что делают в кино Тарантино или Гай Ричи - Гаррос и Евдокимов поженили с русской гуманистической традицией, подсыпали пороха, поднесли спичку - и действительно рвануло. Приятные лимонадные пузырьки до сих пор стреляют в моей голове, когда я вспоминаю эту книжку - самое удивительное, что я её помню чуть ли не по главам, хотя пару сотен других, прочитанных после неё, забыл уже напрочь.
Андрей Рубанов: "Сажайте, и вырастет!" ("Лимбус Пресс", 2006)
В Рубанове точно есть крестьянская кровь. В его работе чувствуется упорство крестьянских переселенцев. Такие упёртые отстраивались в Сибири или ещё дальше - где холод и вымерзшая земля.
Он пишет по роману в год - далеко не все романы мне нравятся (как, думаю, и ему самому), но плохих сочинений у Рубанова всё равно нет - в каждом тексте чувствуется последовательный, жилистый, незлой, наблюдательный мужик.
Быть может, мне иногда у Рубанова не хватает собственно литературы. Для меня самое главное происходит в области языка, а у Рубанова самое главное происходит даже не в области сюжета - а в области, я бы назвал это, жеста.
В Рубанове не то чтоб сильно, но весомо его прошлое зека и бизнесмена "лихих 90-х". Его жестикуляция - оттуда. Не путать с "распальцовкой" - там этого нет вовсе. Текст Рубанова сделан из мускулистых движений. Некоторые пишут так, словно лежат посреди душистого поля и глядятся в звёзды, некоторые - будто идут по бульвару и вспоминают, вспоминают, третьи - сочиняют, словно читая лекцию, четвёртые, особенно частые, - рассказывая в пошлой компании пошлые байки. Рубанов пишет так, как будто "качает железо" или ставит удар.
Рубанов самый - в лучшем смысле - советский писатель из всех ныне существующих.
У советского писателя имелось представление о добре и о зле. Мужчины там воспринимали себя в первую очередь как носителей элементарных мужских качеств (прийти, увидеть, победить и потом помочь подняться). Женщины там жили целомудренно, умели ждать - месяцами, годами, весь век. То есть героическое поведение там было нормой.
Рубанов - при всём том, что пишет очень индивидуалистическую прозу (он из 90-х, я ж говорю, он из среды, где все друг друга продали) - этот идеализм советского писателя унаследовал. В его атеистических текстах совсем нет Бога, как и положено человеку просвещения или опять же советскому писателю, но с моралью всё в порядке. Мораль превыше целесообразности. Правда превыше иронии.
Как выяснилось, это очень редкий товар сегодня - сильный мужской роман, не разъеденный сарказмом. Книжка, где автор не ухмыляется в каждой строке (ну да, я и о Пелевине тоже), а говорит как мужчина, хорошим, спокойным, мужским голосом.
"Сажайте, и вырастет" - пожалуй, лучшая книга о 90-х, роман воспитания, повесть о настоящем человеке, иду на грозу, как закалялась сталь - её именно так можно было бы назвать.
А то, что настоящий человек взрастал в мерзости, под грозой подразумевалось внимание органов и возможный срок за решёткой, а сталь закалялась в каком-то, простите, дерьме, - ну так что поделаешь. В какое время человек попал - там и жил.
Сергей Самсонов: "Аномалия Камлаева" ("Эксмо", 2008)
Самсонов вошёл в шорт-лист "Нацбеста" с этой книгой - я в тот год был в жюри и болел за него, потому что книга меня ошарашила.
Книга демонстрирует какую-то небывалую авторскую хватку, интеллект, опыт и вообще явную растворённость сочинителя в происходящем.
"Аномалия..." стопроцентный шедевр. "Аномалия Камлаева" - целый воз, который надо было тащить, зная дорогу и умея обращаться с упряжью.
Лучше б уделал.
"Аномалия Камлаева" - роман про композитора Камлаева, у которого была аномалия. И ещё у него было много прекрасных женщин. Собственно, женщины и стали главной его аномалией.
Самсонов писатель про аномалии, кстати.
Я ещё одного писателя знаю, который про патологии.
Совпадение, наверное.
Александр Терехов: "Каменный мост" ("АСТ", 2009)
У нас на глазах появился великий текст, написанный с такой нерукотворной мощью, что я до сих пор не отойду от впечатления. Собственно, и не собираюсь отходить.
Все, бывающие у меня в гостях, могут заметить, что на стене моей комнатки, напротив книжных стеллажей, есть несколько (11) портретов моих любимых литераторов всех времён и народов. В их числе один молодой (фотография конца 80-х) парень. На снимке он почему-то очень похож на Башлачёва. Но это не Башлачёв. Собственно, его никто и не узнаёт. "Кто это?" - спрашивают". "Есенин", - говорю. "Нет, вот рядом". - "Лимонов". - "Да нет, вот этот..."
Вот этот и есть.
Дмитрий Быков: трилогия "Оправдание" ("Вагриус", 2001), "Орфография" ("Вагриус", 2003), "Остромов, или Ученик чародея" ("Прозаик", 2010)
Тут такая история: из всех быковских романов, я более всего люблю первую его книгу - "Оправдание", она вышла в 2001 году и тогда прошла почти незамеченной.
Говорят, Быков пообещал в те дни: "Ну я вам покажу" - чем лично меня многому научил.
Например, вот чему: если ты хочешь, чтоб прочли твою книгу, - напиши следующую ещё лучше. Тогда прочтут обе.
Желательно ещё при этом заниматься множеством других параллельных и важных занятий (Быков меня этому не учил, но я сам догадался), которые будут подвигать ленивую и нелюбопытную публику обращать внимание собственно на то, ради чего ты сюда пришёл. В нашем случае - на романы.
Выскажусь грубо, но честно: хорошую работу надо навязывать. Используя для этой цели другую хорошую работу.
"Орфография", конечно, вызвала у меня некоторое раздражение. Это книга о Петрограде после революции и о несчастных литераторах в этом Петрограде, которых в финале истребит человек, очень похожий на Зиновьева, - большевистская сволочь и гадина.
Не то беда, что это антибольшевистская книжка (Быков скажет, что такое определение - глупость, но ведь не совсем же глупость). Беда в том, что главный её герой - Ять - это типаж, который органически мне не нравится.
Там есть такая важная сцена, когда во время Гражданской войны в одном подвале поочерёдно оказываются большевик, анархист, махновец и какой-то эсер ещё. И среди них, тоже случайно, сидит Ять. Постепенно выясняется, кто они все такие - ситуация комическая, и поэтому Ять хохочет.
Ять хохочет, потому что ему все смешны и понятны - и анархисты, и большевики, и прочие там кадеты - и этот смех, он будто нивелирует и эпос, и трагедию, и всякий смысл вообще.
Я не люблю, когда так смеются. Мне не смешно.
Однако как ни крути, "Орфография" написана прекрасно. Схожие чувства у меня вызывали романы Марка Алданова (с ним, кстати, Быкова никогда не сравнивали, а зря) - всё происходящее там чуждо мне и кажется чрезмерно тенденциозным - но как пишет, стервец.
Что до "Остромова" - то я вообще не понимаю, отчего мы не носим Быкова на руках - настолько бесподобно это придумано и сделано, - так сегодня умеет только он один.
...Или уже носим?
Михаил Тарковский. "Гостиница "Океан"
Проза Тарковского говорливая, очень богатая — не просто словарем (а запас у Тарковского большой, редкий, просеянный через хорошее сито) а как–то, что называется, по–человечески. По–человечьи даже. Богатая на чувство, на жалость (скрытую, тайную, очень честную), на состраданье — с последним у нас совсем невесело в литературе.
Тарковский не просто любит людей, которые живут рядом с ним, на Енисее (где и сам он живет), но замечательно понимает их и всегда, если вдруг что не так, оправдывает. И главное — он пишет невыносимо хорошо. Такая у него сердечная, своя, тихая манера — я полюбил ее сразу.
И мне хочется сказать одну очень серьезную и важную вещь: по уровню дара Тарковский, во–первых, нисколько не зависим от своего деда — великого поэта и дяди — культового режиссера, а во–вторых, соразмерен с чудесной этой тарковской породой.
Тут просто вышла обычная закавыка — Михаила Тарковского воспринимают как нечто этнографическое, про собак и охотников, вроде писателя Гребенщикова или Соколова–Микитова. Но, по сути, это то же самое, если сказать, что Чехов про степь и вишневый сад.
Тарковский "про великую и горькую ширь жизни" (последние слова в "Гостинице "Океан")
Ему, по сути, не нужны сюжеты. Я назвал любимой повесть (скорей это рассказ) "Гостиницу "Океан" — но можно было бы назвать любую другую, они все у него одинаково хороши. Сюжет Тарковского — все, что было с человеком, пока он был человеком. Строил баню, ездил покупать машину, ходил на охоту. Заговаривая о любом событии, Тарковский видит жизнь в целом, со всей ее любовью и печалью. И знает все лучшие человечьи слова, которыми можно про это сказать.
Он вернул нам русского мужика, а то мы уж забыли, как он выглядит. Не саркастичного невротика, не опущенного временем полуовоща, не бомжа, не бандита, не циничную суку — а мужика. Мужик работает руками, мужик строит жизнь. Будет война — он пойдет воевать. Не будет войны — он о ней и не вспомнит.
Любопытно, что в мире Тарковского почти нет пошлости. Там есть дурь, нелепая бравада, пьянство — а пошлости очень мало, да и греха почти нет. Он не сводит счеты с человеком. Ничего плохого Тарковскому человек не сделал.
Проза Тарковского делала меня несколько раз по–настоящему счастливым.
Сергей Шаргунов. "Ура!"
Бывают такие книжки, которые называют "знаковыми". То есть они открывают какой–то этап, который до сих пор был закрыт.
Знаковая повесть Карамзина "Бедная Лиза". Знаковая повесть Толстого "Детство". Знаковая повесть Фадеева "Разгром". Знаковая повесть Некрасова "В окопах Сталинграда". Оттепель знаменовали повести Аксенова и Гладилина. Деревенскую прозу — Абрамов и Белов.
"Ура!" — вещь знаменательная. Говорят, что с нее начинался новый реализм. Быть может. Мне казалось тогда, что с нее начинается новое время. Я ее прочел, кажется, в 2004 году — это было как зимний воздух (в повести герой "сдирает дыхание" об этот самый зимний воздух). Такое ощущение чистоты, юности и новизны — честно говоря, с тех пор ничего подобного я не испытывал, читая современную прозу. Другое испытывал, подобного — нет.
Эту книжку не все оценили сразу, и не все поняли. Ну и дураки — мне больше нечего сказать. Потому что это как если бы человека подвели к раскрытому окну в зимний лес — где всю ночь на сосны падал ослепительный снег, — и вот стоит первозданная, вся в солнце природа, — а человек говорит: "Да ну".
Такое же ощущение было, когда впервые читал радостные рассказы Олеши, Всеволода Иванова, Валентина Катаева, Бабеля — огромная сила в огромных легких, огромная молодость, огромный дар, огромная жизнь впереди. И неважно, как и у кого все закончилось потом.
Новое время, обещанное книгой Шаргунова, надо сказать, так и не началось. Зато есть волшебная книжка. "Ура!" — классика, не устану повторять. Этого не понимают либо забывшие, как и когда, и зачем они были молодыми, либо те, кто слишком рано, лет эдак в 35, превратился в брюзгливых, занудных стариков, на все смотрящих с отвислою губою и якобы многоумным прищуром.
Не щурьтесь, мазурики.
Ура, Шаргунов.
Ольга Славникова. "Басилевс"
В несомненном даре Славниковой есть странный симбиоз природного и механического. В сущности, это есть в каждом писателе — в большую литературу въезжают на двух лошадках: врожденный дар и мастерство — одной, как правило, не хватает.
Вопрос в том, что в Славниковой и первое, и второе (природное и механическое) как–то особенно ярко ощутимы. Что "2017", что "Легкая голова" — безусловно, очень придуманные романы, легкий привкус неорганичности вещества там есть — и одновременно с этим безоговорочно понятно, что автор настолько в ладах со словом, будто родился со знанием даже не букваря, а словаря — и всех наилучших сочетаний и переплетений словес.
Понятно, отчего Славникову так часто сравнивают с Набоковым — но в ее случае надо сделать одно уточнение. Это будто бы смешанный Набоков русский, ранний, в котором, как ни крути, стихи чувствуется все равно — и в романтической "Машеньке", и даже в "Защите Лужина" и тем более "Даре", — с Набоковым поздним, американским, после "Лолиты" — достаточно отстраненным, холодным, "профессорским", или, как выражался один неглупый человек, "пробирочным". (Тут, наверное, стоит уточнить, что поздний Набоков лично мне нравится больше — там такая мраморная безупречность, такая работа сверхчеловеческого интеллекта, что это зачаровывает большей любой стихии.)
Я особенно люблю именно "Басилевс" за то, что именно в этом безупречном рассказе две эти славниковские ипостаси — врожденное чувство слова и мастерство — слились настолько, что стали неразличимы. Это настолько хорошо, что непонятно как сделано — швы не видны. А если и видны, то у вас все равно нет ни иглы такой, ни ниток.
Герман Садулаев. "Я чеченец!"
Чеченцы очень сентиментальны. Гордый, по–своему красивый, очень сентиментальный, временами очень несчастный народ. Такой можно сделать вывод, прочтя замечательную книжку Садулаева.
Удивительная вещь: вы заметили, что защитниками и адвокатами чеченского народа (пока его бомбили и в него стреляли) выступали кто угодно, кроме чеченцев. Они что, сами говорить не умеют?
Сборник повестей "Я чеченец!" — более чем достойное завершение всей кавказской линии русской литературы. Бестужев–Марлинский, Лермонтов, Лев Толстой…
Садулаев сказал как–то, что вышеназванные — первые чеченские писатели. Если они первые чеченские, то он в этом смысле — последний русский. Собственно, Садулаев завершил круг (дай Бог, дай Бог) всей этой истории с точки зрения литературной. Несколько обобщая, можно сказать, что "чеченская" проза развивалась по двум направлениям.
Первое — сентиментально–романтическое — от Бестужева–Марлинского до "чеченской" дилогии Проханова. Второе — очерково–реалистическое — от рассказов Толстого до повестей Аркадия Бабченко.
Первое направление Садулаев закрыл книжкой "Я чеченец!", а второе — нарочито публицистической, в некоторых местах осмысленно схематичной (хотя материала хватило бы на целый эпос) повестью "Шалинский рейд".
Все.
Садулаев научился у русской литературы всему: строению фразы, музыке, многоголосию. Он принес — или скорей вернул, — в нее то, о чем мы немного подзабыли. Некое, знаете, аристократическое спокойствие — то, что имелось у Пушкина и Лермонтова, а потом было вытеснено самоподзаводной истерией, злобой, крикливостью, нарочитой мрачностью. И ответственность за свои слова.
Садулаев не просто пишет ("сочиняет литературу") — он будто бы готов представлять свои тексты на Страшном суде в качестве главного оправдания себя и своего народа.
В России хорошие писатели редко хотят отвечать за весь народ. И за себя–то не очень хотят.
Марина Степнова. "Бедная Антуанетточка"
Марина Степнова непростительно мало работает. Нет, может, она незаменима в качестве редактора журнала XXL и замечательно справляется с домашним хозяйством, но результаты ее работы как прозаика до обидного малы — два небольших романа ("Хирург" и "Женщины Лазаря") и скромный выводок рассказов.
Между тем, едва Степнова появилась в "толстых" журналах (а она как появилась, так и пропала сразу, ограничившись одной публикацией в "Знамени" и одной в "Новом мире"), в тот же день можно было бы бежать к Белинскому, крича про нового Гоголя.
Впрочем, прозу Степновой — легкую и жесткую одновременно, стремительную, внимательную к деталям, аккуратную (чувствуется, что автор редакторствует) — отнести можно к самым разным традициям, и к русским, и к европейским, и назвать сразу десяток писательских имен, чтоб читатель сразу понял, о чем идет речь, но мы даже не будем начинать.
"Бедная Антуанетточка", да, про очередного маленького человека (на этот раз маленький человек — толстая девочка, выросшая в некрасивую женщину). Этого маленького человека по–прежнему никто не любит, кроме русского писателя, но наконец русский писатель обрел взаимность — Антуанетточка любит читать, что не избавляет ее от нелепой смерти, про которую так и не поймешь, маленькая она или огромная.
Хотя весь этот пересказ не имеет никакого значения. Просто перед нами отличная проза, вот и все.
Дмитрий Данилов. "Черный и зеленый"
Данилов крайний раз, когда виделись, смешно ответил мне.
Я, огромный поклонник его прозы, однако, узнав о том, что Данилов написал новую книгу, все–таки слегка усомнился:
— Даже не понимаю, каким путем ты пойдешь теперь.
На что Данилов весело ответил в том смысле, что:
— Все пишут одно и то же годами — и ничего, а за меня каждый считает своим долгом поволноваться!
Манера Данилова действительно очень узнаваемая (и привязчивая) — это такой нарочитый примитивизм, аутичная лирическая проза. Но она только внешне кажется простой ("Я тоже так могу", — скажет глупый человек) — на самом деле у Данилова редкое чутье на слово, точнейший слух, совершенно зачаровывающее меня чувство юмора и полное отсутствие какой бы то ни было пошлости в любых формах. (Характерно, например, что Данилов — верующий и понимающий церковь человек — религиозный момент из своей прозы исключает напрочь.)
То, что он делает, — это отчасти традиции обериутов, в меньшей степени Платонова, в самой большей степени Добычина. И, конечно, это родственно Анатолию Гаврилову.
Однако вся эти генеалогия ничего не объясняет, потому что я, к примеру (Дима, не ругайся), к прозе Добычина или Гаврилова остаюсь последовательно равнодушен, а от сочинений Данилова подрагиваю щекотной радостью.
Отличие Данилова от Добычина и Гаврилова — для меня — простое. У Данилова есть уже упомянутое мной тонкое лирическое чувство и очень родственное мне смеховое (но не навязчиво смеховое) восприятие действительности.
Даниловский юмор — это такой шаг в противоположную сторону от всей этой квазидиссидентской, нудной, сальной, физиологической какой–то русофобии. Не сказать, что Данилов больше всего смеется над собой, — но он точно не возвышает себя над остальными за счет своего юмора (тонкой душевной организации, недюжинного интеллекта ума, писательского дара и т. д.).
Нормальный человек в абсурдном мире — он чувствует себя там, в сущности, нормально. Вопиющая бессмыслица происходящего не вызывает его брезгливого раздражения, но и радости тоже не вызывает, конечно.
Проза Данилова — это описание замечательного человеческого стоицизма, только совсем другими средствами. Его собственными, даниловскими.
Роман Сенчин. "Конец сезона"
Про Романа Сенчина можно сказать, что он пишет ровно, и тут же сказать, что он пишет неровно, — и первое, и второе будет правдой.
Интонационно Сенчин действительно работает в свойственной ему, достаточно монотонной манере — собственно, она и действует особенно жутко в "Московских тенях" и в "Елтышеве" и, наверное, во всех остальных вещах Сенчина тоже действует, хотя и не так остро.
Неровно он пишет потому, что какие–то отдельные его рассказы или повести кажутся совсем уже тривиальными и по исполнению, и по сюжету — однако надо думать, что и эта тривиальность осмысленна; к тому же, по большому счету, сложноразветвленная событийная сторона никогда особенно традиционного русского писателя не занимала.
Однако в повести "Конец сезона" все совпало как надо. Все основные (очень простые — а у кого сложные?) темы Сенчина получили идеально внятное звучание: героям хочется, чтоб было хорошо, а получается черт знает что, стройный мир в любой момент расслоится и осыплется, в каждом празднике заложена ложь, потому что вообще нечего праздновать.
Когда читаю Сенчина, все время слышу чей–то тихий, закадровый, упрямый голос: "Не надейся, не надейся, не надейся…" В его мире оставлены за ненадобностью и "не верь", и "не бойся", и "не проси" — все это не работает и не спасает — можно и бояться, и просить, и верить — смысл будет все тот же самый — нулевой.
Не сойти с ума и не проиграть немедленно может только тот, кто не надеется. Но и он проиграет в итоге.
Мне этот мир не близок, я в нем не живу, хотя он меня, как и всех людей вокруг, часто зовет в гости. А я не хочу и не буду там жить.
…Но проза все равно очень убедительная.
Михаил Елизаров. "Госпиталь"
Елизарова обвиняют чуть ли не в фашизме, в дурных намерениях и суровых повадках, но это говорит лишь о том, насколько наша либеральная интеллигенция любит пугаться. Это ее нормальное состояние — быть слегка в истерике.
Что до меня, то мне Елизаров (его проза, а теперь вот еще и песни) всегда напоминал ребенка, наделенного недетскими способностями (и недетской силой и ростом). Сидит это зачарованное дитя, которое читает по букварю и одновременно на равных общается с духами (не в армейском смысле), — а когда ему рассказывают сказки, он говорит: нет, не так, там было по–другому — и дорассказывает за взрослых.
Эту детскость, непосредственность, какую–то даже, простите, чистоту в Елизарове никто не хочет рассмотреть. Суровый, огромный, с огромными мышцами бутуз сидит, бубнит и всех пугает, сам при этом забавляясь, но вида не подавая. Причем ему, в отличие от того ребенка из сказки Андерсена, конечно, уже мало сказать, что король голый. Он с этим голым королем и его королевой такое сделает в своем тихом и насупленном повествованье, что детям такое уже не расскажешь.
Впрочем, у всех рассказов и романов Елизарова (некоторые из них действительно говорят о явлении автора просто удивительного — как, скажем, "Ногти", некоторые я вообще не понял, как, например, "Pasternak" — хотя самого Пастернака тоже… как–то не очень…) — так вот, у всех его сочинений есть первый импульс.
Родовая травма, которая так ошарашила и напугала самого Елизарова, что он теперь, пугая всех остальных, изживает ее. Или, пожалуй, уже изжил — но пугать так понравилось, что он продолжает.
Что до родовой травмы, то сюжетная канва рассказа "Госпиталь" имеет некоторое (естественно, отдаленное) отношение к биографии самого Елизарова. С него все началось — с этого вот ужаса, разросшегося, как бывает во всякой мифологии, до абсолютных размеров.
Именно поэтому мне рассказ "Госпиталь" нравится едва ли не больше всех остальных сочинений Елизарова. У него случались вещи и помастеровитей, и еще более весело придуманные, но тут елизаровская привычка пугать замешана еще и на собственном ужасе — эффект в итоге совсем убийственный.
Прогнозирую: если Елизаров волей судьбы окажется в эпицентре какой–нибудь гражданской войны, он напишет бесподобную прозу, какой еще не бывало. Можете представить себе ребенка, ну или хотя бы подростка, который адекватно своему возрасту — но недетским даром — рассказал бы о Гражданской или Мировой?
Такого, кажется, еще не было. А Елизаров — смог бы.
Ильдар Абузяров. "Троллейбус, идущий на Восток"
Я помню Ильдара Абузярова в 2001 году — он тогда был совершенно такой же, как сегодня. Улыбчивый, на первый взгляд несколько не от мира сего, но на самом деле все тут прекрасно понимающий и остро чувствующий.
Мало кто из русских писателей направляют свой троллейбус на Восток, в начале "нулевых" — так точно все ехали на Запад.
Что до Ильдара, то тут совершенно уникальный случай: татарин по крови, чудесное дитя русского языка, при этом явно опирающийся на традиции латиноамериканской прозы. Когда мы с ним познакомились, он с абсолютным восторгом говорил о Кортасаре и глубоко почитал и Маркеса, и Борхеса, и Льосу, и Астуриаса — именно их он называл "пять китов".
Как ни странно, при том, что латиноамериканцы в России были и модны, и любимы, своего умельца, так или иначе путешествующего в тех же литературных морях, у нас заметили далеко не сразу.
Впрочем, тут есть причины, касающиеся не только читателя, но и самого Абузярова. Если в малой форме он умеет достигать почти волшебных эффектов — это очень лирическая, очень ироническая, очень метафорическая, очень странная и приятная проза, — то, когда речь заходит о романах, Абузяров будто тонет в своем же собственном волшебстве, в своей восточной словесной словообильности, роскоши, сладости.
Однако ж ощущение редкой радости, которые я испытал, прочтя еще тогда первые его рассказы, меня не покидает до сих пор.
Недавно я перечел "Троллейбус…" — и это чувство, как выяснилось, никуда не исчезло, не выветрилось. Так бывает далеко не всегда. Почти никогда не бывает.
Майя Кучерская. "Кукуша"
Проза любого писателя похожа на него самого. Мне сейчас придется сказать опасную вещь, но очень религиозного человека (а насколько мы можем представить, Кучерская — человек воцерковленный), что ни делай, сложно представить хорошим писателем.
Священники, слава Богу, не пишут хорошей литературы, не только потому, что занимаются другими делами, но и потому, что, по сути, не имеют права сомневаться. Кто тогда будет укреплять наш дух, если служители церкви погрязли в сомнениях.
Но и литература, когда берется описать, как человек приходит от сомнений к истинной вере, всегда рискует оступиться в патетику и пошлость. Говорят, что эту задачу решил Достоевский в "Преступлении и наказании", а Толстой в "Воскресенье" хотел решить и не смог — надорвалась художественная правда, не вынесла.
Не знаю, честное слово. Я до сих пор не понимаю, почему это у Достоевского получилось, а у Толстого нет. По–моему, у обоих получилось; а так как я отношусь к тому виду людей, что меж ФМ и ЛН и выбирают второго, то мне толстовский вариант кажется еще и более убедительным.
Но вот что потом творилось в русской литературе, едва заходила речь о нравственном перерождении героя через веру — вообще, как правило, ни в какие ворота не лезло. Писатели всерьез подумали, что, если в финале своего сочинения написать: "Он посмотрел в небеса и внезапно ослабевшей рукою перекрестился", — тут тебе и случится и катарсис, и обновление, и, кстати, мощный финал для любой чепухи.
Не тут–то было. Перерождение героя через трудовые подвиги у советских писателей, право слово, смотрелось куда убедительнее. Собственно, наши "религиозные" писатели последних времен — это как раз, через одного, неудавшиеся соцреалисты.
В общем, речь к тому, что Кучерская в одном, вроде и не всерьез задуманном, рассказе неожиданно решила задачу, за которую мы и взяться постеснялись бы.
Очень ненавязчиво — и вместе с тем очень уверенно, легчайшей поступью — про невыносимо серьезные вещи — с тем самым истинным обновлением в финале, на которое и не надеешься уже.
Ни рискну и не вправе сказать — настоящая ли вера помогла или что другое, но литература точно получилась дельная, хорошая, добрая.

Комментариев нет: