среда, 23 января 2013 г.

"Пушкин писал «Капитанскую дочку», исходя не только из фольклорных архетипов (пресловутый серый волк), но и по лекалам современного европейского исторического романа, прежде всего Вальтер Скотта, где благородный разбойник становится центральной и влиятельной фигурой"

Перемены
Алексей Колобродов
Фрагмент статьи
Как это часто бывает в России — отечественная литература заметно опережает ведомственную информацию – не только, что естественно, в художественном плане, но и по уровню достоверности и документализма.
Убедительнейший срез криминальной ментальности дает Михаил Гиголашвили в книге «Чертово колесо», где один из многих драматичных сюжетов – попытка отказа тбилисского вора в законе Нугзара от воровского звания, продиктованная желанием начать новую жизнь в тихой Европе в логике «романа воспитания». (Кстати, привет всем, заявляющим о пожизненном ношении короны – у Гиголавшвили описана юридически безупречная процедура отречения).
Пример несколько иного рода – писатель и сценарист, «киевский Тарантино», Владимир «Адольфыч» Нестеренко. В его сценариях «Чужая» и, главным образом, «Огненное погребение», блатная жизнь предстает своеобразной йогой, не столько радикальной социальной, сколько мистической практикой. Адольфыч намеренно не выделяет людей «воровского хода» из общей разбойной массы – его персонажи объединяются не по кастовому принципу, а, скорее, через общность биографий и приверженность «понятиям».
Собственно, в 90-е так оно и выглядело. Чему доказательством – некоторые рассказы Виктора Пелевина, содержательно примыкающие к известному эпизоду грибного трипа из «Чапаева и Пустоты»: «Краткая история пейнтбола в Москве», «Греческий вариант», Time out и пр.
Впрочем, Пелевин и Адольфыч демонстрируют стилистические полюса, переходящие в мировоззренческие: игровое начало и условности у Виктора Олеговича вкупе с наспех припрятанной моралью (за которую подчас выдается сведение литературных счетов) заставляет вспомнить не Вильяма нашего Шекспира, а Карабаса-Карабаса. Тогда как мрачные сцены Адольфыча – задуматься о реалиях адской пересылки накануне этапа.
Впрочем, нынешние звезды околокриминальной публицистики едва ли могут похвастать знакомством даже с классическими образцами: «антиворовскими» памфлетами Варлама Шаламова или как раз апологетическими в отношении воров лагерными записками Синявского-Терца.
Однако и наверняка все читали «Капитанскую дочку», где впервые в русской литературе появляется убедительный образ настоящего блатного, прописанный, может и на скорости (фабула и хронотоп небольшой повести не оставляли иных вариантов), но со множеством видовых признаков. Довольно близкий к современному представлению о князьях преступного мира. Мифологизация и романтизация (как изнутри, так и снаружи) – центральный элемент в этом комплекте.
* * *
Многие замечательные авторы вставали перед парадоксом: в «Истории Пугачева» Александр Сергеевич изобразил пугачевцев и вождя их настоящими зверьми (что, кстати, вполне согласуется с манифестами Емельяна Ивановича – написанными, надо сказать, близко к стилистике и орфографии современных «маляв» — «И бутте подобными степным зверям»). И вообще пафос «ИП» – даже не лоялистский, но верноподданнический; так хроника и задумывалась, это был пушкинский бизнес-проект: «Пугачёв пропущен, и я печатаю его на счет государя (…) Государь позволил мне печатать Пугачёва: мне возвращена моя рукопись с его замечаниями (очень дельными)»
(Одно из «дельных» замечаний: переименование «Истории Пугачева» в «Историю пугаческого бунта»).
Тогда как в «Капитанской дочке» уровень авторской симпатии к Пугачеву заметно превышает фольклорную снисходительность к серому волку, которого не надо губить, поскольку он сумеет когда-нибудь сделаться полезным.
Известны на сей счет эмоциональные заметки Марины Цветаевой; Сергей Довлатов подает реплику о том, что изобразить в пушкинские времена Пугачева сочувственно, все равно, что сегодня восславить Берию… (Сергей Донатович не дожил, но мы-то знаем, что ныне – это практически мейнстрим). Сравнение мятежного казака с эффективным госчиновником кажется неуклюжим, но стоит вспомнить хрущевские разоблачения Берии, где настойчиво звучал пропущенный через тогдашний официоз мотив самозванчества.
Наконец, недавно на «Свободной прессе» было опубликовано отличное эссе Льва Пирогова «Пушкин как Акунин», посвященное аналогичной проблематике.
* * *
У меня здесь не очень оригинальная версия: Пушкин писал «Капитанскую дочку», исходя не только из фольклорных архетипов (пресловутый серый волк), но и по лекалам современного европейского исторического романа, прежде всего Вальтер Скотта (Виктор Топоров в комментариях в Фейсбуке проводит параллель «КП» с «Роб Роем»), где благородный разбойник становится центральной и влиятельной фигурой.
Интересней другое: чужую легенду о благородном разбойнике российский воровский мир также присвоил для нужд собственной мифологии.
(Западные исследователи часто проводят аналогию между российским сословным криминалом и мафией, сравнивая воров в законе с сицилийско-нью-йоркскими донами; параллель явно хромает не так в историческом плане – деятельность Тори Гильяно, сицилийского Робин Гуда, по времени совпадает с «сучьей войной» 40-х годов, как в плане социальном, для российских воров семейные ценности несли, скорее, отрицательные коннотации, кланы формировались по иному принципу. Скорее, мафиозные голливудские эпосы – «Крестный отец» и др. – оказали серьезное влияние на идеологию «новых», «спортсменов», «братков» в 90-е, бригады которых, кстати, тоже формировались не по семейному, а территориально и национально).
Пушкин гениальным художественным чутьем предвосхитил подобные процессы на целый век, дал в пугачевской линии КП замечательный микс фольклорной архаики, современного ему романтического экшна и криминальной футурологии.
Давайте поподробней.
Эпизод № 1. Феня.

Комментариев нет: