Источник
Мария Голикова
"Заблудившийся трамвай" Николая Гумилёва. Об источниках образов и путях ассоциаций"
Это стихотворение из последнего сборника Николая Гумилёва «Огненный столп», одно из лучших в его творчестве и одно из самых известных. Его очень любят анализировать литературоведы, что, разумеется, не случайно: во-первых, «Заблудившийся трамвай» притягивает внимание, как всякий шедевр, во-вторых, в нём проявилось поистине колоссальное для своего времени литературное новаторство Гумилёва с одной стороны – и следование традиции с другой. А в-третьих, в «Заблудившемся трамвае» видны отсылки Гумилёва к некоторым вехам его жизни, что и заставляет расшифровывать строки этого стихотворения так, будто они – разобранный пазл, собрав который, можно увидеть нечто, что раньше оставалось скрытым…
Впрочем, о правомерности такого подхода – чуть позже. Прежде чем предложить собственное прочтение этого стихотворения, обозначим принципы подхода к нему. Для начала, обратимся к теории литературы.
Первоочередная задача читателя, как известно – попытаться понять произведение так, как понимал его сам автор.
В лирике, в стихотворении сюжетообразующей единицей (в отличие от эпических и драматических жанров) является не событие, а переживание, чувство, эмоция. Кроме того, стихотворение по своей жанровой сути метафорично, а метафора всегда тяготеет к символу, глубина значений которого неисчерпаема, она уходит в бесконечность.
Следовательно, понять «Заблудившийся трамвай» так, как понимал его сам автор, означает вовсе не поискточных значений для каждого образа. Напротив, это было бы большой литературоведческой ошибкой, это означало бы, что мы вообще не видим разницы между лирикой и другими родами литературы и не признаём за метафорами многозначности и глубины… Нет, понять стихотворение в данном случае означает совсем другое: попытку максимально выявить контекст, необходимый для проявления связей между образами стихотворения. Иными словами, проявить логику этого сна.
Ещё один важный момент. На сегодняшний день, культурный багаж человечества столь велик, что вокруг каждого символа, каждого художественного образа возникает огромное поле ассоциаций, огромная предыстория и длиннейшая последующая история. И о каждом образе «Заблудившегося трамвая» можно говорить очень долго, углубляясь в интересные детали и всё дальше уходя от стихотворения… Где же граница, у которой нужно остановиться? Где критерий, опираясь на который, можно отделить главное от второстепенного, необходимое от ненужного? Пожалуй, единственная объективная граница – опять-таки взаимосвязи образов, движение эмоции. Если связи становятся очевидны, это означает, что и контекст восстановлен в достаточной мере. А если появление того или иного образа воспринимается необоснованным, вероятно, причина этого не в образе как таковом, не в его сложности, неожиданности или новизне, а в том, что мы потеряли из виду одно из звеньев смысловой цепочки и не уловили поводов для появления этого образа… Надо отметить, что в творчестве Николая Гумилёва вообще и в «Заблудившемся трамвае» в частности эмоциональная логика, логика развития и смены образов поистине безупречна – поэтому читать его с такой позиции очень интересно.
Стоит обратиться к истории и вспомнить, как был написан «Заблудившийся трамвай». Вот что вспоминает ученица Гумилёва Ирина Одоевцева:
«Я зашла за Гумилевым в 11 часов утра, чтобы идти вместе с ним в Дом искусств.
Он сам открыл мне дверь кухни и неестественно обрадовался моему приходу. Он находился в каком-то необычайно возбужденном состоянии. Даже его глаза, обыкновенно сонные и тусклые, странно блестели, будто у него жар.
– Нет, мы никуда не пойдем, – сразу заявил он. – Я недавно вернулся домой и страшно устал. Я всю ночь играл в карты и много выиграл. Мы останемся здесь и будем пить чай.
Я поздравила его с выигрышем, но он махнул на меня рукой.
– Чушь! Поздравить вы меня можете, но совсем не с выигрышем. Ведь мне в картах, на войне и в любви всегда везет.
«Разве всегда?..» – спросила я себя.
А он уже продолжал:
– Поздравить вы меня можете с совершенно необычайными стихами, которые я сочинил, возвращаясь домой. И так неожиданно. – Он задумался на мгновение. – Я и сейчас не понимаю, как это произошло. Я шел по мосту через Неву – заря, и никого кругом. Пусто. Только вороны каркают. И вдруг мимо меня совсем близко пролетел трамвай. Искры трамвая, как огненная дорожка на розовой заре. Я остановился. Меня что-то вдруг пронзило, осенило. Ветер подул мне в лицо, и я как будто что-то вспомнил, что было давно, и в то же время как будто увидел то, что будет потом. Но все так смутно и томительно. Я оглянулся, не понимая, где я и что со мной. Я постоял на мосту, держась за перила, потом медленно двинулся дальше, домой. И тут-то и случилось. Я сразу нашел первую строфу, как будто получил ее готовой, а не сам сочинил. Слушайте:
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лир, и дальние громы —
Передо мной летел трамвай.
Я продолжал идти. Я продолжал произносить строчку за строчкой, будто читаю чужое стихотворение. Все, все до конца. Садитесь! Садитесь и слушайте!
Я сажусь тут же в кухне за стол, а он, стоя передо мной, взволнованно читает:
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня.
Это совсем не похоже на прежние его стихи. Это что-то совсем новое, еще небывалое. Я поражена, но он и сам поражен не меньше меня.
Когда он кончил читать, у него дрожали руки, и он, протянув их вперед, с удивлением смотрел на них.
– Оттого, должно быть, что я не спал всю ночь, пил, играл в карты – я ведь очень азартный – и предельно устал, оттого, должно быть, такое сумасшедшее вдохновение. Я все еще не могу прийти в себя. У меня голова кружится. Я полежу на диване в кабинете, а вы постарайтесь вскипятить чай. Сумеете?..»
Ирина Одоевцева «На берегах Невы».
Необходимо обратить внимание на очень важный литературный факт, который некоторые исследователи, к сожалению, совершенно упускают из виду: это стихотворение было написано на вдохновении, на одном дыхании. Оно вовсе не из тех стихов, что кропотливо и дотошно «конструируются», ожидая такого же кропотливого и дотошного анализа.
Логика произведений, написанных на одном дыхании, всегда несколько иррациональна, необъяснима. Таковы, например, лучшие произведения Пушкина. Они гениальны – и ни один критик на свете не в состоянии их «разобрать» и доказать, объяснить, разложить на составляющие их гениальность. Этим они и прекрасны… Поэтому, встречаясь с такими произведениями, целесообразно подходить к ним не с установкой на анализ с пристрастием, а с установкой на чтение, на максимальную эмпатию и открытость. Чтобы понять это стихотворение, нужно двинуться в путешествие на «Заблудившемся трамвае» вместе с автором и посмотреть, куда приведёт этот путь.
Итак, «Заблудившийся трамвай»:
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, —
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.
И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?
Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
В красной рубашке, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.
И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
«Заблудившийся трамвай» написан дольником. Почему был выбран именно этот размер, для чего здесь нужны неравномерные интервалы между ударными слогами?
Если прочитать «Заблудившийся трамвай» вслух, акцентируя или отстукивая ударения, станет слышно, что ритм этих ударений очень похож на стук колёс о стыки рельсов. Дольник в «Заблудившемся трамвае», фактически, «озвучивает» движение этого трамвая, многократно усиливая художественный эффект…
А если говорить о содержании, сразу бросается в глаза, что хронотоп стихотворения (взаимосвязь временных и пространственных отношений) более чем необычен. Существует множество попыток его интерпретировать. Чтобы не запутаться и не заблудиться среди предположений и догадок, подобно Алисе в Стране Чудес, имеет смысл сначала воспринять «логику сна», логику движения образов «Заблудившегося трамвая», а уже потом их толковать. Самое главное в этом процессе – отличать источник образа от его значения в стихотворении, а это значение, в свою очередь, отличать от тех интерпретаций, которые образ создаёт своим появлением у читателя.
Если взять, например, образ трамвая, то его источником будет, как мы знаем по свидетельству Ирины Одоевцевой и других мемуаристов, реальный трамвай, увиденный Гумилёвым на улице утреннего Петрограда; но между ним и трамваем из стихотворения (явно потусторонней природы) – настоящая пропасть, они просто из разных миров… О влиянии этого образа на отечественную литературу поговорим чуть позже.
Звуки, сопровождающие появление трамвая, если рассмотреть их буквально, просто как звуки (крик птиц, звон, стук, гром) – вполне реальны, именно такими звуками во времена Гумилёва сопровождалось движение всякого трамвая. Но формулировки стихотворения указывают на отчётливую символическую природу этих звуков, тем самым переводя всё стихотворение в символическую систему координат.
Итак, звуков три: вороний грай, звоны лютни, дальние громы. Помните, у Мандельштама в стихотворении 1914 года «Я не слыхал рассказов Оссиана…» звучала «перекличка ворона и арфы»? Здесь похожая картина, только ещё добавились раскаты грома. Лютня в мире Гумилёва – волшебный инструмент, можно вспомнить, например, «Гондлу»:
Эта лютня всегда приносила
Славу самым плохим игрокам,
В ней сокрыта волшебная сила
Сердце радовать даже волкам.
Лютня, как и волшебная скрипка – у Гумилёва всегда устойчивый символ миссии поэта (как лира в поэзии Пушкина), а также знак легендарного, условно-средневекового времени, в котором живёт поэт любой эпохи. Вороний грай – очевидно: смерть, гибель, рок, плохое предзнаменование. Гром – война, битва, земная или небесная, а также знак присутствия сверхъестественной силы, как в стихотворении «Я вежлив с жизнью современною…»:
Победа, слава, подвиг — бледные
Слова, затерянные ныне,
Гремят в душе, как громы медные,
Как голос Господа в пустыне.
После всего этого неудивительно, что лирический герой оказывается пассажиром трамвая помимо своей воли: «Как я вскочил на его подножку, / Было загадкою для меня». Этот трамвай, ворвавшийся в реальность со звуками – явными символами потустороннего, представляет собою некую силу, которая гораздо больше и могущественнее человека. Недаром и в воздухе за трамваем остаётся огненная дорожка… Но что это за сила, и куда трамвай движется?
Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Заметим: вагоновожатый есть, но он безучастен и на просьбу героя остановиться не реагирует. А хронотоп в этой строфе внезапно и страшно меняется: только что трамвай был на улице, пусть и незнакомой – и вдруг он уже мчится «бурей тёмной, крылатой». Главное, ключевое здесь – что он «заблудился в бездне времён».
Это место провоцирует самые разные интерпетации – от понимания трамвая как корабля-призрака (Елена Куликова): как известно, «Летучий Голландец» тоже затерян во времени и носится туда-сюда по океану… Или существует, например, версия, что в «Заблудившемся трамвае» показано путешествие по загробному миру, как у Данте в «Божественной комедии» (Юрий Зобнин) – роль Вергилия исполняет неумолимый вагоновожатый, а потом его сменяет Беатриче – Машенька… и т.д.
Главный вопрос, возникающий тут, уже был задан выше: что является причиной, а что – следствием? Где логика и замысел поэта, а где уже наши собственные читательские ассоциации? Если бы мы знали из всего творчества Гумилёва один лишь только «Заблудившийся трамвай», то могли бы строить догадки ещё более широко и смело. Но мы знаем и другие стихи. В контексте творчества Гумилёва «бездна времён» выглядит совершенно иначе, и этот образ уже встречался у Гумилёва не раз. Вот, например, стихотворение «Стокгольм»:
Зачем он мне снился, смятенный, нестройный,
Рожденный из глуби не наших времен,
Тот сон о Стокгольме, такой беспокойный,
Такой уж почти и не радостный сон...
Быть может, был праздник, не знаю наверно,
Но только все колокол, колокол звал;
Как мощный орган, потрясенный безмерно,
Весь город молился, гудел, грохотал.
Стоял на горе я, как будто народу
О чем-то хотел проповедовать я,
И видел прозрачную тихую воду,
Окрестные рощи, леса и поля.
«О Боже, – вскричал я в тревоге, – что, если
Страна эта истинно родина мне?
Не здесь ли любил я и умер не здесь ли,
В зеленой и солнечной этой стране?»
И понял, что я заблудился навеки
В слепых переходах пространств и времен,
А где-то струятся родимые реки,
К которым мне путь навсегда запрещен.
Вот они, «слепые переходы пространств и времён», в которых герой «заблудился навеки» – и стихотворение, о котором мы говорим, совсем не случайно называется «Заблудившийся трамвай». Обращают на себя внимание и звуки: в «Стокгольме» тоже слышен звон колокола, мощный гул и грохот, а также звуки молитвы. Тут нельзя не вспомнить знаменитый тезис, высказанный Гумилёвым в одном из «Писем о русской поэзии»: «Поэзия и религия — две стороны одной и той же монеты». Молитва и пение поэтической лиры, лютни, скрипки в творческом мире Гумилёва практически равнозначны.
Или возьмём стихотворение «Египет». Там есть такая строфа:
Там, взглянув на пустынную реку,
Ты воскликнешь: «Ведь это же сон!
Не прикован я к нашему веку,
Если вижу сквозь бездну времён.
О своей несовременности, «неприкованности к веку» Гумилёв писал не раз:
Я вежлив с жизнью современною,
Но между нами есть преграда,
Все, что смешит ее, надменную,
Моя единая отрада.
Заметьте, в стихотворении «Я вежлив с жизнью современною…» – тоже появляется звук грома, «гроза в лесах, объятых дрожью» – и образ молитвы, пусть и молитвы дикарей, обращённой к их идолу… Эту устойчивую связь образов можно считать узнаваемой чертой поэтического мира Гумилёва.
Здесь просматривается ещё один очень важный сквозной мотив: мотив сна. «Ведь это же сон! / Не прикован я к нашему веку…» – всё верно, состояние сна как бы высвобождает время, и вместо одномерной привычной реальности герой оказывается в «бездне времён». Здесь можно пойти ещё дальше и перечитать, например, стихотворение «Сон Адама», в котором вся человеческая история оказывается очень длинным сном… Или вспомнить стихотворение «Прапамять»:
И вот вся жизнь! Круженье, пенье,
Моря, пустыни, города,
Мелькающее отраженье
Потерянного навсегда.
Бушует пламя, трубят трубы,
И кони рыжие летят,
Потом волнующие губы
О счастье, кажется, твердят.
И вот опять восторг и горе,
Опять, как прежде, как всегда,
Седою гривой машет море,
Встают пустыни, города.
Когда же, наконец, восставши
От сна, я буду снова я, —
Простой индиец, задремавший
В священный вечер у ручья?
«Заблудившийся трамвай» – в этом смысле тоже, безусловно, сон. Единственное, что заставляет читателя встревожиться – то, что герою снится его собственная жизнь, стремительно проносясь перед ним за окнами трамвая.
Тут нельзя не обратиться к стихотворению «Рабочий», написанному ещё в 1916, во время Первой Мировой. Вот его финал:
Пуля им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.
«Прошлое увижу наяву». Как известно, перед смертью человек за несколько мгновений ослепительно ярко вспоминает, как бы видит всю свою жизнь, она стремительно проносится перед ним… «Заблудившийся трамвай» – пророческое произведение, и не только потому, что там есть эпизод смерти, а точнее, казни героя (на нём мы подробно остановимся чуть позже), но и потому, что само это стремительное движение трамвая сквозь «бездну времён» выглядит, как развёрнутое описание ослепительно яркого воспоминания всей жизни перед смертью. Вот почему лирический герой так настойчиво и тревожно просит вагоновожатого остановиться – и вот почему остановка каждый раз оказывается невозможной…
Позже в русской литературе этот гумилёвский образ проявится ещё не раз. Как указал К. Ичин, это произойдёт у Булгакова в «Мастере и Маргарите» – там будет и трамвай, вдруг переставший подчиняться вагоновожатой, и отрезанная голова… Но сейчас нам хотелось бы подробнее остановиться на другом знаменитом романе. Образ трамвая из стихотворения Гумилёва очень интересно и глубоко раскроется в финале романа Пастернака «Доктор Живаго», в сцене смерти главного героя (это замечательно точно заметил И. Смирнов). Юрий Живаго умирает в трамвае, гремит гроза, он смотрит в окно:
«Юрию Андреевичу вспомнились школьные задачи на исчисление срока и порядка пущенных в разные часы и идущих с разною скоростью поездов, и он хотел припомнить общий способ их решения, но у него ничего не вышло, и, не доведя их до конца, он перескочил с этих воспоминаний на другие, еще более сложные размышления.
Он подумал о нескольких развивающихся рядом существованиях, движущихся с разною скоростью одно возле другого, и о том, когда чья-нибудь судьба обгоняет в жизни судьбу другого, и кто кого переживает. Нечто вроде принципа относительности на житейском ристалище представилось ему, но, окончательно запутавшись, он бросил и эти сближения.
Сверкнула молния, раскатился гром. Несчастный трамвай в который уже раз застрял на спуске от Кудринской к Зоологическому…»
К «Зоологическому», заметьте – дальше в «Заблудившемся трамвае» будет «Зоологический сад планет», образ тоже далеко не случайный.
Очень вероятно, что «Заблудившийся трамвай» творчески повлиял на Бориса Пастернака, причём отозвался в «Докторе Живаго» именно темой и ощущением смерти – а также процитированными только что «сложными размышлениями» о времени, «о нескольких развивающихся рядом существованиях», о «принципе относительности на житейском ристалище»…
Эти размышления – не что иное, как основной художественный приём Гумилёва в «Заблудившемся трамвае». Приём, на ту пору совершенно новый для русской поэзии. Валерий Шубинский справедливо отмечает, что «Заблудившийся трамвай» стал провозвестником «русской семантической поэтики» – из-за чего многие его не поняли и пытались интерпретировать «по старинке», подыскивая образам стихотворения неких реальных прототипов. Так, Анна Ахматова думала, что старик, промелькнувший за окном «заблудившегося трамвая», «что умер в Бейруте год назад» – «вероятно, реальное лицо»… Может быть, так, а может, и нет – в любом случае, в стихотворении эта деталь просто усиливает ощущение тревожного сна. Именно во сне так легко и естественно смешиваются живое и мёртвое. Как реагирует герой на появление старика? Воспринимает его, как нечто само собой разумеющееся: «конечно, тот самый, / Что умер в Бейруте год назад». Невероятное наяву во сне становится самоочевидным.
Надо с печалью отметить, что некоторые исследователи и сегодня продолжают заниматься буквальным объяснением необъяснимых вещей, уходя в своих выводах весьма далеко, но этот подход в корне неверен: несколько мотивов, действительно связанных с реальностью, в стихотворении соединены в художественное целое причудливо – точно так же причудливо, как во сне порой соединяются обстоятельства дневной жизни. У сна есть логика, только своя – а дневная логика, логика яви неспособна его объяснить, она способна только его разрушить…
«Нева, Нил и Сена» – знаки важных для Гумилёва мест: Петербург, Египет (да и вообще Африка) – и Париж. Эти места были значимы для Гумилёва не только в жизни, но и в стихах. Не станем отдельно останавливаться на них, приводить примеры – этот тезис очевиден и не нуждается в доказательствах.
Вопросы могут возникнуть здесь:
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?
Лирический герой задаётся этим вопросом после того, как мчащийся трамвай пересёк Неву, Нил и Сену. Если искать этому некие параллели в реальности, «толковать» этот сон, получится, что герой спрашивает: «Где я?» после того, как побывал в разных местах в поисках себя. Сам Гумилёв много путешествовал, но именно Петербург, Париж и Африка оказались для него самыми значимыми в плане мировоззренческих, духовных перемен. Именно они ярче и подробнее прочих мест обозначены на его творческой карте…
И вот, после поисков себя, поисков смысла лирический герой задаётся вопросом: «Где я?» – и ему отвечает его собственное сердце – «сердце» в библейском смысле, сущность человека, голос его души. Сердце говорит о стремлении к «Индии Духа» – то есть к духовной реальности, к духовной реализации. Но герой ещё не там, он только собирается туда, хочет «купить билет» туда… Кстати, Гумилёв в конце жизни не считал, что уже чего-то достиг, напротив, по свидетельствам современников, не раз говорил, что у него всё впереди – он ещё только собирался сделать самое главное и значительное… Если соотнести эту цепочку образов с реальностью, с реальным временем, получится, что строфа об «Индии Духа» описывает не прошлое Гумилёва, а настоящее – на тот момент, то есть описывает период, когда был написан «Заблудившийся трамвай» – она соответствует тогдашнему умонастроению Гумилёва… А что же дальше? Ответ – в следующих строфах:
Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
В красной рубашке, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
Об источниках этого образа можно говорить долго. Р. Д. Тименчик и С. В. Полякова полагают, что его источником стало творчество Гауфа, а точнее, сказка «Карлик Нос», в которой мальчик Якоб помогал ведьме нести капустные кочаны – но, как выяснилось, нёс отрубленные человеческие головы. Вообще, мифологическая связь между круглыми овощами и человеческой головой известна с древности, и мы не станем останавливаться на ней более подробно.
Если же говорить о контексте творчества, то этот образ для Гумилёва не нов, он встречался, например, в «Африканской охоте»: «Облава кончилась. Ночью, лежа на соломенной циновке, я долго думал, почему я не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и по сему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств. А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно». За участие в дворцовом перевороте, то есть в заговоре…
Что же касается происхождения этого образа в «Заблудившемся трамвае», рискнём предложить иной источник его происхождения, пусть и связанный с той же мифологемой. В средневековых Нидердандах существовала легенда, которую взрослые любили рассказывать детям, недовольным своей внешностью. Суть её такова: те, кому не нравятся их головы и лица, могут поехать в город Еекло. Там есть пекарня, где людям срезают головы и вместо них садят на шею кочан капусты, чтобы остановить кровь (какая-никакая, а голова) – а тем временем делают из срезанной головы другую, лепят на ней новое лицо, как из теста, и выпекают в печи, как хлеб. Правда, никто не гарантирует, что обновлённая голова окажется лучше прежней: она может не пропечься, тогда будет плохо соображать, и человек останется глупцом; если голову, напротив, передержать в печи, она будет «горячая», и её хозяин станет безрассудно пускаться во все тяжкие; а ещё, разумеется, голова может запечься неровно – тогда вообще получится урод. Нидердандские художники не раз иллюстрировали эту легенду, причём очень натуралистично и красочно. Гумилёв, как известно, глубоко интересовался изобразительным искусством, любил ходить в музеи – и мог видеть какую-нибудь из этих картин. Кроме того, он сам в юности был недоволен своей внешностью, о чём вспоминают многие мемуаристы – так что, узнав эту легенду, наверняка запомнил её.
Изображения можно увеличить (откроются в новом окне):
Cornelis van Dalem and Jan van Wechelen. The Baker of Eeklo.
1530-1573 (Flanders)
After Cornelis van Dalem and Jan van Wechelen. The legend of the baker of Eeklo.
1650 (источник)
Документальных подтверждений этой версии нет (впрочем, как и версии про сказку Гауфа), никто из мемуаристов не писал об этом. Но очень уж велико сходство, на этих картинах – весь образный ряд из сцены в стихотворении: и капуста, и корзины со «срезанными» головами, и жуткая смесь зеленной лавки с эшафотом (на пекарню это похоже меньше всего), а в центре одной из картин – человек «с лицом, как вымя», в красной рубашке, с человеческой головой в руках…
Теперь вернёмся к движению образов, к логике сна. В этой строфе включается ассоциативная цепочка: палач – срезанные головы – ящик или корзина – гильотина – Французская революция – недавняя (для Гумилёва) революция в России – бунт – «русский бунт, бессмысленный и беспощадный» – XVIII век, Пушкин, «Капитанская дочка»… По отношению ко времени появления «Заблудившегося трамвая» революция произошла буквально только что (стихотворение датируется концом 1919 года, хотя некоторые современники Гумилёва относили его к 1920 или даже к 1921 году).
К слову, в финале «Капитанской дочки» также присутствует сцена с отсечением головы: Гринёв «присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу…»
И дальше мы читаем:
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Нельзя не отметить поэтическую красоту перехода от предыдущих строф про «зеленную лавку» к новой теме – этот переход очень кинематографичен…
А теперь вернёмся ненадолго к воспоминаниям Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»:
«Это ведь почти чудо», – говорил Гумилев, и я согласна с ним. Все пятнадцать строф сочинены в одно утро, без изменений и поправок.
Все же одну строфу он переделал. В первом варианте он читал:
Знаю, томясь смертельной тоскою,
Ты повторяла: Вернись, вернись!
Я же с напудренною косою
Шел представляться Императрикс.
Вместо:
Как ты стонала в своей светлице...
и так далее...
Машенька в то первое утро называлась Катенькой. Катенька превратилась в Машеньку только через несколько дней, в честь «Капитанской дочки», из любви к Пушкину.
Догадка Маковского, что «Машенька» – воспоминание о рано умершей двоюродной сестре Гумилева, неправильна, как и большинство таких догадок...»
Действительно, многие исследователи – начиная с С. К. Маковского, который первым высказал такое предположение – настаивают на том, что прототипом Машеньки стала Мария Кузьмина-Караваева, кузина Гумилёва, рано, в 23 года, умершая от туберкулёза.
Это, опять-таки, вопрос не об образе, а об источниках образа, и здесь мы имеем право рассуждать только в категориях возможного, предполагаемого; а утверждение, что образ Машеньки именно в художественном мире стихотворения отсылает к Марии Кузьминой-Караваевой – или к какому бы то ни было другому конкретному лицу (например, к Анне Ахматовой – версия Ю. Л. Кроля) – представляется нам по меньшей мере спорным и необоснованным. Эта связь была не вполне очевидна даже автору, отсюда и творческий поиск, и замена имени героини.
Ведь при любой версии возникает вопрос, откуда в первоначальном варианте стихотворения взялась «Катенька»? Этого мы не знаем – среди близких Гумилёву женщин Катеньки не было. Этот момент обычно вызывает досаду у интерпретаторов, поскольку мешает выстроить последовательную логическую цепочку, показать зависимость образов стихотворения от близких поэту людей, продемонстрировать прототипы. Но дело в том, что такой зависимости нет. «Катенька» могла появиться откуда угодно, толчком к возникновению этого образа могла стать встреча с кем-то, наконец, просто случайно услышанное имя, которое отчего-то запомнилось… «Заблудившийся трамвай» всячески сопротивляется анализу по принципам «дневной логики», логики яви. А во сне возможно ещё и не такое; сочетания элементов сна естественны для спящего, а после того, как сон кончится, могут показаться причудливыми, абсурдными, странными.
Если же говорить не об источниках образов, а об их роли в стихотворении, то мы опять видим здесь перемену мест живого и мёртвого, естественную и нормальную, впрочем, для этого стихотворного «сновидения», и по-своему последовательную и даже пророческую. А также видим антитезу, противопоставление Машеньки и Императрицы, и вытекающую из него трагическую ошибку лирического героя, который идёт представляться Императрице, не слушая мольбы Машеньки, что приводит к некой роковой развязке, к разлуке. Событийно эта развязка не описана, но в эмоциях стихотворения ощущается непоправимость, связанная со смертью кого-то из этой пары – то ли лирического героя, то ли Машеньки – в тексте звучат оба варианта…
Трактовать это можно по-разному. В любом случае, всё строится на антитезе. Если посмотреть на семантику образов, антитеза получается примерно следующая: с одной стороны – частное («в переулке забор дощатый, / Дом в три окна и серый газон), личное, скромное, безыскусное, связанное с любовью (Машенька), а с другой – официальное, требовательное (Императрица), торжественное (напудренная коса), значительное, престижное, связанное с властью, притягательное – недаром же герой предпочитает тихой жизни с Машенькой поход к Императрице, который в итоге оказывается губительным… Связь с реалиями жизни самого Гумилёва здесь прослеживается, но, на наш взгляд, она заключается не в возможных проекциях образа Машеньки на близких Гумилёву женщин, а в самой сути этого выбора – и в соответствии некоторым обстоятельствам последних лет жизни Гумилёва. Впрочем, это тема для отдельного исследования и для отдельного разговора.
Некоторые исследователи вообще отрицают связь между темой XVIII века в «Заблудившемся трамвае» и повестью Пушкина «Капитанская дочка» – например, такого мнения придерживается Юрий Зобнин. Но, на наш взгляд, текстовые связи между этими произведениями последовательны и весьма убедительны.
Помимо уже процитированного выше момента казни Пугачёва, стоит отметить следующую параллель: «А в переулке забор дощатый, / Дом в три окна и серый газон…» – ср. с «Капитанской дочкой»: «Я глядел во все стороны, ожидая увидеть грозные бастионы, башни и вал; но ничего не видал, кроме деревушки, окруженной бревенчатым забором…» А чуть дальше в повести появляется и скромный «деревянный домик».
Юрий Зобнин, призавая внешнее сходство мотивов повести и стихотворения (речь идёт, конечно, только о теме XVIII века), указывает на «перевёрнутый», не соответствующий повести Пушкина сюжет в стихотворении как на главный аргумент против связи текста Гумилёва с текстом Пушкина – а мы полагаем, что это как раз аргумент за такую связь: ведь в мире «Заблудившегося трамвая» нам уже встречались подобные «превращения», как, например, образ старика, «что умер в Бейруте год назад». Логика сна последовательно противоположна логике яви.
В сюжете стихотворения лирический герой выступает как бы в роли Петруши Гринёва «наоборот» – сам идёт к Императрице, а Машенька просит его не ходить – тогда как в повести, как известно, Машенька просит императрицу за него и тем самым спасает его от казни по обвинению в бунте. «Государыня требует вас ко двору. Как же это она про вас узнала? Да как же вы, матушка,представитесь к императрице?» (курсив мой – М. Г.). В стихотворении Гумилёва – почти цитата: «Шёл представляться Императрице».
Говоря об этом, трудно удержаться от искушения выйти за рамки собственно анализа, чтобы продолжить логическую цепочку и отметить удивительные «рифмы» между поэтической отсылкой к «Капитанской дочке» и судьбой самого Гумилёва. В повести Пушкина Петра Гринёва обвинили в связи с бунтовщиками: «офицер и дворянин дружески пирует с бунтовщиками, принимает от главного злодея подарки, шубу, лошадь и полтину денег»… Помимо обвинения в причастности к заговору, которое было предъявлено Николаю Гумилёву летом 1921 года, ЧК обвинила его в том, что он принимал от заговорщиков деньги. Ситуация усугубилась тем, что он бывший офицер (известно, как относились в ЧК к бывшим офицерам царской армии), к тому же, в анкете Гумилёв назвался дворянином, хотя формально дворянином не был… А финал его собственной истории оказался прямо противоположен финалу истории Гринёва – как, собственно, и вся отсылка к «Капитанской дочке» в «Заблудившемся трамвае» противоположна самой «Капитанской дочке». Так что этот эпизод в стихотворении можно считать отчасти пророческим. Гумилёв действительно «увидел то, что будет потом»…
Подчеркнём: эти мысли – за рамками анализа стихотворения. Это просто ассоциативные связи, которые, впрочем, актуализируются при чтении и потому тоже заслуживают внимания.
Тема XVIII века в «Заблудившемся трамвае» воспринимается как относительно самостоятельный, законченный сюжет со своим художественным миром – как и предыдущий сюжет со срезанными головами и зеленной лавкой. А с миром стихотворения, с художественным целым его роднят, конечно, эмоции. Эмоциональная связь не рвётся ни на секунду – при том, что «декорации» эпизодов, их стили меняются, чередуются очень свободно… Есть и ещё одно не менее прочное связующее звено, уже смыслового характера: мучительный выбор, стоящий перед лирическим героем.
В «Заблудившемся трамвае» уже возникала ситуация выбора в тот момент, когда путь привёл героя к вокзалу, «на котором можно / В Индию Духа купить билет». Там выбор обозначен формулировкой – не «я куплю билет», допустим, а «можно купить билет» – значит, можно и не купить… И недаром сердце стучит «томно и тревожно»: это состояние выбора и ожидания, поиск ответа, принятие очень важного решения.
На протяжении всего путешествия «Заблудившегося трамвая» тема выбора – или невозможности совершить выбор – очень важна и очень болезненна. Недаром дважды повторяется трагическая просьба-восклицание лирического героя: «Остановите, вагоновожатый, / Остановите сейчас вагон!». Это не что иное, как попытка совершить выбор – при полной невозможности выбора.
А здесь, в эпизоде с XVIII веком, возможность выбора у лирического героя есть, но что-то идёт не так. Этот выбор гораздо менее абстрактный, чем в эпизоде с «вокзалом» – несмотря на всю неожиданность и отвлечённость фона, на XVIII век… И «Капитанская дочка» Пушкина, отчасти навеявшая эти строфы, по большому счёту, тоже вся посвящена проблеме очень непростого выбора и его последствий, за которые приходится отвечать.
Итак, герой тоскует, что ошибся, решив идти «представляться Императрице», ощущает в этом своём решении нечто роковое – после чего перед ним распахивается внеземное пространство, космос, бесконечность:
Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
Этот «планетарный» образ – один из повторяющихся в лирике Гумилёва. Сразу вспоминается стихотворение «Память», открывающее сборник «Огненный столп»:
И тогда повеет ветер странный
И прольется с неба страшный свет,
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.
Созвучие с «Заблудившимся трамваем» здесь очевидно и не нуждается в доказательствах. А если говорить об источнике этого образа, мы предполагаем, что источник этот имеет лингвистическую природу.
Как известно, у Гумилёва были периоды, когда он подолгу жил в Париже, где, помимо музеев, выставок, театров и литературных салонов, часто посещал Ботанический сад – Jardin des plantes, в буквальном переводе с французского – «сад растений». Там находились не только растения, но и животные – это был ещё и зоологический сад, зоопарк. Ни один филолог, увидев вывеску «Jardin des plantes», не откажет себе в удовольствии мысленно превратить его в «Сад планет», подставив в название одну только букву: «Jardin des planètes». Гумилёв любил словесные игры такого рода (что видно хотя бы по методике его преподавания в литературных студиях). Так что идея «зоологического сада планет» могла родиться в одном из таких походов в Jardin des plantes, а в воображении и в стихах превратиться в картину космического масштаба – точно так же, как трамвай, случайно увиденный на петроградской улице, превратился в «заблудившийся трамвай»…
Ещё один возможный источник этого образа – давний интерес Гумилёва к астрономии и астрологии и необычная привычка, о которой он рассказал в «Записках кавалериста»: «Иногда мы оставались в лесу на всю ночь. Тогда, лежа на спине, я часами смотрел на бесчисленные ясные от мороза звезды и забавлялся, соединяя их в воображении золотыми нитями. Сперва это был ряд геометрических чертежей, похожий на развернутый свиток Кабалы. Потом я начинал различать, как на затканном золотом ковре, различные эмблемы, мечи, кресты, чаши в не понятных для меня, но полных нечеловеческого смысла сочетаниях. Наконец явственно вырисовывались небесные звери. Я видел, как Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к чьему-то следу, как Скорпион шевелит хвостом, ища, кого ему ужалить. На мгновенье меня охватывал невыразимый страх, что они посмотрят вниз и заметят там нашу землю. Ведь тогда она сразу обратится в безобразный кусок матово-белого льда и помчится вне всяких орбит, заражая своим ужасом другие миры». В поэме «Звёздный ужас» этот страх перед ночным небом и его обитателями передан ещё более отчётливо:
Черная, но с белыми глазами,
Яростно она металась, воя:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма!
Где я? что со мною? Красный лебедь
Гонится за мной… Дракон трёхглавый
Крадется… Уйдите, звери, звери!
Рак, не тронь! Скорей от козерога!
А в финале поэмы плачет старик:
Он свое оплакивал паденье
С кручи, шишки на своих коленях,
Гарра и вдову его, и время
Прежнее, когда смотрели люди
На равнину, где паслось их стадо,
На воду, где пробегал их парус,
На траву, где их играли дети,
А не в небо черное, где блещут
Недоступные чужие звезды.
В лирике Гумилёва космос всегда полон жизни, но пугающ и враждебен человеку, он противопоставлен миру земных забот с его ясностью и конкретностью (это звучит почти как противопоставление символизма и акмеизма). Интересоваться космосом, всматриваться в него и таким образом приближаться к нему – плохо, это приводит к несчастью; это неестественно для человека, противоположно его природе – хотя ночное небо притягивает…
Но вернёмся к «Заблудившемуся трамваю». Ключевое в строфе про «зоологический сад планет», конечно, – «наша свобода — / Только оттуда бьющий свет». Трамвай вывез лирического героя за пределы земной жизни. А у входа в космический сад стоят «люди и тени» – живые и мёртвые – снова, уже не впервые в стихотворении, вместе, на равных… Учитывая «враждебность» космоса человеку в других произведениях Гумилёва, можно сделать вывод, что эта картина входа в «сад планет» – тоже один из символов смерти, выхода за границы земного существования. Впрочем, в этом отрывке смерть понимается не как прекращение жизни, а как выход на высший уровень жизни, туда, где нет земных пределов и границ, туда, где возможна настоящая свобода. «Смерти нет в небесах голубых», как говорится в поэме «Гондла»…
А дальше, после скользящей, мимолётной ассоциации с Парижем («сад планет»), появляется Петербург, Медный всадник, как ещё один отзвук Пушкина, напоминание о пушкинской теме – и возвращение к ней:
И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.
И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
Здесь, после выхода к «саду планет», становится проще понять «молебен о здравьи Машеньки и панихиду по мне» – горечь последних строф, последних строк, созвучна горечи смысла… И снова, уже в который раз, в стихотворении то ли меняются местами, то ли смешиваются и уравниваются живое и мёртвое. Для земной реальности живое всегда противоположно мёртвому, а для реальности высшей эти земные состояния не столь значимы. Как сказано в Евангелии: «Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы» (Лук. 20, 38). В «Заблудившемся трамвае» в этом смысле тоже все живы – что подчёркивает неземную природу его системы координат. Это сон, но сон особенный, такой, какой можно увидеть только раз, на границе жизни и смерти – или в состоянии некоего откровения… Жанр «Заблудившегося трамвая» можно было бы определить как откровение.
Что касается художественного типа этого текста в целом, приём наложения планов встречается у Гумилёва не только в «Заблудившемся трамвае». Есть даже более яркий пример – стихотворение «У цыган», написанное, по свидетельству Одоевцевой, «дней через десять» после «Заблудившегося трамвая». Примечательно, что «У цыган» не пользуется такой популярностью у интерпретаторов, как «Заблудившийся трамвай». Впрочем, это объяснимо: стихотворение «У цыган» почти полностью замкнуто на себе, его образная система в гораздо меньшей степени, нежели образная система «Заблудившегося трамвая», обращена к обстоятельствам жизни поэта, а если такие обращения и присутствуют, то они надёжно укрыты слоем многоплановых, сложных ассоциаций.
А если обратиться к литературной традиции, то своего рода предчувствие этого приёма мы найдём у символистов. Например, у Александра Блока тоже есть стихотворение с наложением разных временных планов, с отчётливо звучащей темой смерти и с яркой аллюзией на Пушкина, своего рода предтеча «Заблудившегося трамвая» – «Шаги Командора»:
Пролетает, брызнув в ночь огнями,
Черный, тихий, как сова, мотор,
Тихими, тяжелыми шагами
В дом вступает Командор...
Гумилёв восхищался этим стихотворением Блока (несмотря на отсутствие взаимопонимания в личном общении с Блоком), что запомнила Ирина Одоевцева. Так что определённое влияние «Шагов Командора» на «Заблудившийся трамвай» вполне возможно.
В завершение разговора о «Заблудившемся трамвае», нам хотелось бы ещё раз обратиться к воспоминаниям Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»:
«Сам Гумилев очень ценил «Трамвай».
– Не только поднялся вверх по лестнице, – говорил он, – но даже сразу через семь ступенек перемахнул.
– Почему семь? – удивилась я.
– Ну вам-то следует знать почему. Ведь и у вас в «Толченом стекле» семь гробов, семь ворон, семь раз прокаркал вороний поп. Семь – число магическое, и мой «Трамвай» магическое стихотворение».
Октябрь 2013
Мария Голикова
"Заблудившийся трамвай" Николая Гумилёва. Об источниках образов и путях ассоциаций"
Это стихотворение из последнего сборника Николая Гумилёва «Огненный столп», одно из лучших в его творчестве и одно из самых известных. Его очень любят анализировать литературоведы, что, разумеется, не случайно: во-первых, «Заблудившийся трамвай» притягивает внимание, как всякий шедевр, во-вторых, в нём проявилось поистине колоссальное для своего времени литературное новаторство Гумилёва с одной стороны – и следование традиции с другой. А в-третьих, в «Заблудившемся трамвае» видны отсылки Гумилёва к некоторым вехам его жизни, что и заставляет расшифровывать строки этого стихотворения так, будто они – разобранный пазл, собрав который, можно увидеть нечто, что раньше оставалось скрытым…
Впрочем, о правомерности такого подхода – чуть позже. Прежде чем предложить собственное прочтение этого стихотворения, обозначим принципы подхода к нему. Для начала, обратимся к теории литературы.
Первоочередная задача читателя, как известно – попытаться понять произведение так, как понимал его сам автор.
В лирике, в стихотворении сюжетообразующей единицей (в отличие от эпических и драматических жанров) является не событие, а переживание, чувство, эмоция. Кроме того, стихотворение по своей жанровой сути метафорично, а метафора всегда тяготеет к символу, глубина значений которого неисчерпаема, она уходит в бесконечность.
Следовательно, понять «Заблудившийся трамвай» так, как понимал его сам автор, означает вовсе не поискточных значений для каждого образа. Напротив, это было бы большой литературоведческой ошибкой, это означало бы, что мы вообще не видим разницы между лирикой и другими родами литературы и не признаём за метафорами многозначности и глубины… Нет, понять стихотворение в данном случае означает совсем другое: попытку максимально выявить контекст, необходимый для проявления связей между образами стихотворения. Иными словами, проявить логику этого сна.
Ещё один важный момент. На сегодняшний день, культурный багаж человечества столь велик, что вокруг каждого символа, каждого художественного образа возникает огромное поле ассоциаций, огромная предыстория и длиннейшая последующая история. И о каждом образе «Заблудившегося трамвая» можно говорить очень долго, углубляясь в интересные детали и всё дальше уходя от стихотворения… Где же граница, у которой нужно остановиться? Где критерий, опираясь на который, можно отделить главное от второстепенного, необходимое от ненужного? Пожалуй, единственная объективная граница – опять-таки взаимосвязи образов, движение эмоции. Если связи становятся очевидны, это означает, что и контекст восстановлен в достаточной мере. А если появление того или иного образа воспринимается необоснованным, вероятно, причина этого не в образе как таковом, не в его сложности, неожиданности или новизне, а в том, что мы потеряли из виду одно из звеньев смысловой цепочки и не уловили поводов для появления этого образа… Надо отметить, что в творчестве Николая Гумилёва вообще и в «Заблудившемся трамвае» в частности эмоциональная логика, логика развития и смены образов поистине безупречна – поэтому читать его с такой позиции очень интересно.
Стоит обратиться к истории и вспомнить, как был написан «Заблудившийся трамвай». Вот что вспоминает ученица Гумилёва Ирина Одоевцева:
«Я зашла за Гумилевым в 11 часов утра, чтобы идти вместе с ним в Дом искусств.
Он сам открыл мне дверь кухни и неестественно обрадовался моему приходу. Он находился в каком-то необычайно возбужденном состоянии. Даже его глаза, обыкновенно сонные и тусклые, странно блестели, будто у него жар.
– Нет, мы никуда не пойдем, – сразу заявил он. – Я недавно вернулся домой и страшно устал. Я всю ночь играл в карты и много выиграл. Мы останемся здесь и будем пить чай.
Я поздравила его с выигрышем, но он махнул на меня рукой.
– Чушь! Поздравить вы меня можете, но совсем не с выигрышем. Ведь мне в картах, на войне и в любви всегда везет.
«Разве всегда?..» – спросила я себя.
А он уже продолжал:
– Поздравить вы меня можете с совершенно необычайными стихами, которые я сочинил, возвращаясь домой. И так неожиданно. – Он задумался на мгновение. – Я и сейчас не понимаю, как это произошло. Я шел по мосту через Неву – заря, и никого кругом. Пусто. Только вороны каркают. И вдруг мимо меня совсем близко пролетел трамвай. Искры трамвая, как огненная дорожка на розовой заре. Я остановился. Меня что-то вдруг пронзило, осенило. Ветер подул мне в лицо, и я как будто что-то вспомнил, что было давно, и в то же время как будто увидел то, что будет потом. Но все так смутно и томительно. Я оглянулся, не понимая, где я и что со мной. Я постоял на мосту, держась за перила, потом медленно двинулся дальше, домой. И тут-то и случилось. Я сразу нашел первую строфу, как будто получил ее готовой, а не сам сочинил. Слушайте:
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лир, и дальние громы —
Передо мной летел трамвай.
Я продолжал идти. Я продолжал произносить строчку за строчкой, будто читаю чужое стихотворение. Все, все до конца. Садитесь! Садитесь и слушайте!
Я сажусь тут же в кухне за стол, а он, стоя передо мной, взволнованно читает:
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня.
Это совсем не похоже на прежние его стихи. Это что-то совсем новое, еще небывалое. Я поражена, но он и сам поражен не меньше меня.
Когда он кончил читать, у него дрожали руки, и он, протянув их вперед, с удивлением смотрел на них.
– Оттого, должно быть, что я не спал всю ночь, пил, играл в карты – я ведь очень азартный – и предельно устал, оттого, должно быть, такое сумасшедшее вдохновение. Я все еще не могу прийти в себя. У меня голова кружится. Я полежу на диване в кабинете, а вы постарайтесь вскипятить чай. Сумеете?..»
Ирина Одоевцева «На берегах Невы».
Необходимо обратить внимание на очень важный литературный факт, который некоторые исследователи, к сожалению, совершенно упускают из виду: это стихотворение было написано на вдохновении, на одном дыхании. Оно вовсе не из тех стихов, что кропотливо и дотошно «конструируются», ожидая такого же кропотливого и дотошного анализа.
Логика произведений, написанных на одном дыхании, всегда несколько иррациональна, необъяснима. Таковы, например, лучшие произведения Пушкина. Они гениальны – и ни один критик на свете не в состоянии их «разобрать» и доказать, объяснить, разложить на составляющие их гениальность. Этим они и прекрасны… Поэтому, встречаясь с такими произведениями, целесообразно подходить к ним не с установкой на анализ с пристрастием, а с установкой на чтение, на максимальную эмпатию и открытость. Чтобы понять это стихотворение, нужно двинуться в путешествие на «Заблудившемся трамвае» вместе с автором и посмотреть, куда приведёт этот путь.
Итак, «Заблудившийся трамвай»:
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, —
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.
И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?
Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
В красной рубашке, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.
И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
«Заблудившийся трамвай» написан дольником. Почему был выбран именно этот размер, для чего здесь нужны неравномерные интервалы между ударными слогами?
Если прочитать «Заблудившийся трамвай» вслух, акцентируя или отстукивая ударения, станет слышно, что ритм этих ударений очень похож на стук колёс о стыки рельсов. Дольник в «Заблудившемся трамвае», фактически, «озвучивает» движение этого трамвая, многократно усиливая художественный эффект…
А если говорить о содержании, сразу бросается в глаза, что хронотоп стихотворения (взаимосвязь временных и пространственных отношений) более чем необычен. Существует множество попыток его интерпретировать. Чтобы не запутаться и не заблудиться среди предположений и догадок, подобно Алисе в Стране Чудес, имеет смысл сначала воспринять «логику сна», логику движения образов «Заблудившегося трамвая», а уже потом их толковать. Самое главное в этом процессе – отличать источник образа от его значения в стихотворении, а это значение, в свою очередь, отличать от тех интерпретаций, которые образ создаёт своим появлением у читателя.
Если взять, например, образ трамвая, то его источником будет, как мы знаем по свидетельству Ирины Одоевцевой и других мемуаристов, реальный трамвай, увиденный Гумилёвым на улице утреннего Петрограда; но между ним и трамваем из стихотворения (явно потусторонней природы) – настоящая пропасть, они просто из разных миров… О влиянии этого образа на отечественную литературу поговорим чуть позже.
Звуки, сопровождающие появление трамвая, если рассмотреть их буквально, просто как звуки (крик птиц, звон, стук, гром) – вполне реальны, именно такими звуками во времена Гумилёва сопровождалось движение всякого трамвая. Но формулировки стихотворения указывают на отчётливую символическую природу этих звуков, тем самым переводя всё стихотворение в символическую систему координат.
Итак, звуков три: вороний грай, звоны лютни, дальние громы. Помните, у Мандельштама в стихотворении 1914 года «Я не слыхал рассказов Оссиана…» звучала «перекличка ворона и арфы»? Здесь похожая картина, только ещё добавились раскаты грома. Лютня в мире Гумилёва – волшебный инструмент, можно вспомнить, например, «Гондлу»:
Эта лютня всегда приносила
Славу самым плохим игрокам,
В ней сокрыта волшебная сила
Сердце радовать даже волкам.
Лютня, как и волшебная скрипка – у Гумилёва всегда устойчивый символ миссии поэта (как лира в поэзии Пушкина), а также знак легендарного, условно-средневекового времени, в котором живёт поэт любой эпохи. Вороний грай – очевидно: смерть, гибель, рок, плохое предзнаменование. Гром – война, битва, земная или небесная, а также знак присутствия сверхъестественной силы, как в стихотворении «Я вежлив с жизнью современною…»:
Победа, слава, подвиг — бледные
Слова, затерянные ныне,
Гремят в душе, как громы медные,
Как голос Господа в пустыне.
После всего этого неудивительно, что лирический герой оказывается пассажиром трамвая помимо своей воли: «Как я вскочил на его подножку, / Было загадкою для меня». Этот трамвай, ворвавшийся в реальность со звуками – явными символами потустороннего, представляет собою некую силу, которая гораздо больше и могущественнее человека. Недаром и в воздухе за трамваем остаётся огненная дорожка… Но что это за сила, и куда трамвай движется?
Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Заметим: вагоновожатый есть, но он безучастен и на просьбу героя остановиться не реагирует. А хронотоп в этой строфе внезапно и страшно меняется: только что трамвай был на улице, пусть и незнакомой – и вдруг он уже мчится «бурей тёмной, крылатой». Главное, ключевое здесь – что он «заблудился в бездне времён».
Это место провоцирует самые разные интерпетации – от понимания трамвая как корабля-призрака (Елена Куликова): как известно, «Летучий Голландец» тоже затерян во времени и носится туда-сюда по океану… Или существует, например, версия, что в «Заблудившемся трамвае» показано путешествие по загробному миру, как у Данте в «Божественной комедии» (Юрий Зобнин) – роль Вергилия исполняет неумолимый вагоновожатый, а потом его сменяет Беатриче – Машенька… и т.д.
Главный вопрос, возникающий тут, уже был задан выше: что является причиной, а что – следствием? Где логика и замысел поэта, а где уже наши собственные читательские ассоциации? Если бы мы знали из всего творчества Гумилёва один лишь только «Заблудившийся трамвай», то могли бы строить догадки ещё более широко и смело. Но мы знаем и другие стихи. В контексте творчества Гумилёва «бездна времён» выглядит совершенно иначе, и этот образ уже встречался у Гумилёва не раз. Вот, например, стихотворение «Стокгольм»:
Зачем он мне снился, смятенный, нестройный,
Рожденный из глуби не наших времен,
Тот сон о Стокгольме, такой беспокойный,
Такой уж почти и не радостный сон...
Быть может, был праздник, не знаю наверно,
Но только все колокол, колокол звал;
Как мощный орган, потрясенный безмерно,
Весь город молился, гудел, грохотал.
Стоял на горе я, как будто народу
О чем-то хотел проповедовать я,
И видел прозрачную тихую воду,
Окрестные рощи, леса и поля.
«О Боже, – вскричал я в тревоге, – что, если
Страна эта истинно родина мне?
Не здесь ли любил я и умер не здесь ли,
В зеленой и солнечной этой стране?»
И понял, что я заблудился навеки
В слепых переходах пространств и времен,
А где-то струятся родимые реки,
К которым мне путь навсегда запрещен.
Вот они, «слепые переходы пространств и времён», в которых герой «заблудился навеки» – и стихотворение, о котором мы говорим, совсем не случайно называется «Заблудившийся трамвай». Обращают на себя внимание и звуки: в «Стокгольме» тоже слышен звон колокола, мощный гул и грохот, а также звуки молитвы. Тут нельзя не вспомнить знаменитый тезис, высказанный Гумилёвым в одном из «Писем о русской поэзии»: «Поэзия и религия — две стороны одной и той же монеты». Молитва и пение поэтической лиры, лютни, скрипки в творческом мире Гумилёва практически равнозначны.
Или возьмём стихотворение «Египет». Там есть такая строфа:
Там, взглянув на пустынную реку,
Ты воскликнешь: «Ведь это же сон!
Не прикован я к нашему веку,
Если вижу сквозь бездну времён.
О своей несовременности, «неприкованности к веку» Гумилёв писал не раз:
Я вежлив с жизнью современною,
Но между нами есть преграда,
Все, что смешит ее, надменную,
Моя единая отрада.
Заметьте, в стихотворении «Я вежлив с жизнью современною…» – тоже появляется звук грома, «гроза в лесах, объятых дрожью» – и образ молитвы, пусть и молитвы дикарей, обращённой к их идолу… Эту устойчивую связь образов можно считать узнаваемой чертой поэтического мира Гумилёва.
Здесь просматривается ещё один очень важный сквозной мотив: мотив сна. «Ведь это же сон! / Не прикован я к нашему веку…» – всё верно, состояние сна как бы высвобождает время, и вместо одномерной привычной реальности герой оказывается в «бездне времён». Здесь можно пойти ещё дальше и перечитать, например, стихотворение «Сон Адама», в котором вся человеческая история оказывается очень длинным сном… Или вспомнить стихотворение «Прапамять»:
И вот вся жизнь! Круженье, пенье,
Моря, пустыни, города,
Мелькающее отраженье
Потерянного навсегда.
Бушует пламя, трубят трубы,
И кони рыжие летят,
Потом волнующие губы
О счастье, кажется, твердят.
И вот опять восторг и горе,
Опять, как прежде, как всегда,
Седою гривой машет море,
Встают пустыни, города.
Когда же, наконец, восставши
От сна, я буду снова я, —
Простой индиец, задремавший
В священный вечер у ручья?
«Заблудившийся трамвай» – в этом смысле тоже, безусловно, сон. Единственное, что заставляет читателя встревожиться – то, что герою снится его собственная жизнь, стремительно проносясь перед ним за окнами трамвая.
Тут нельзя не обратиться к стихотворению «Рабочий», написанному ещё в 1916, во время Первой Мировой. Вот его финал:
Пуля им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.
«Прошлое увижу наяву». Как известно, перед смертью человек за несколько мгновений ослепительно ярко вспоминает, как бы видит всю свою жизнь, она стремительно проносится перед ним… «Заблудившийся трамвай» – пророческое произведение, и не только потому, что там есть эпизод смерти, а точнее, казни героя (на нём мы подробно остановимся чуть позже), но и потому, что само это стремительное движение трамвая сквозь «бездну времён» выглядит, как развёрнутое описание ослепительно яркого воспоминания всей жизни перед смертью. Вот почему лирический герой так настойчиво и тревожно просит вагоновожатого остановиться – и вот почему остановка каждый раз оказывается невозможной…
Позже в русской литературе этот гумилёвский образ проявится ещё не раз. Как указал К. Ичин, это произойдёт у Булгакова в «Мастере и Маргарите» – там будет и трамвай, вдруг переставший подчиняться вагоновожатой, и отрезанная голова… Но сейчас нам хотелось бы подробнее остановиться на другом знаменитом романе. Образ трамвая из стихотворения Гумилёва очень интересно и глубоко раскроется в финале романа Пастернака «Доктор Живаго», в сцене смерти главного героя (это замечательно точно заметил И. Смирнов). Юрий Живаго умирает в трамвае, гремит гроза, он смотрит в окно:
«Юрию Андреевичу вспомнились школьные задачи на исчисление срока и порядка пущенных в разные часы и идущих с разною скоростью поездов, и он хотел припомнить общий способ их решения, но у него ничего не вышло, и, не доведя их до конца, он перескочил с этих воспоминаний на другие, еще более сложные размышления.
Он подумал о нескольких развивающихся рядом существованиях, движущихся с разною скоростью одно возле другого, и о том, когда чья-нибудь судьба обгоняет в жизни судьбу другого, и кто кого переживает. Нечто вроде принципа относительности на житейском ристалище представилось ему, но, окончательно запутавшись, он бросил и эти сближения.
Сверкнула молния, раскатился гром. Несчастный трамвай в который уже раз застрял на спуске от Кудринской к Зоологическому…»
К «Зоологическому», заметьте – дальше в «Заблудившемся трамвае» будет «Зоологический сад планет», образ тоже далеко не случайный.
Очень вероятно, что «Заблудившийся трамвай» творчески повлиял на Бориса Пастернака, причём отозвался в «Докторе Живаго» именно темой и ощущением смерти – а также процитированными только что «сложными размышлениями» о времени, «о нескольких развивающихся рядом существованиях», о «принципе относительности на житейском ристалище»…
Эти размышления – не что иное, как основной художественный приём Гумилёва в «Заблудившемся трамвае». Приём, на ту пору совершенно новый для русской поэзии. Валерий Шубинский справедливо отмечает, что «Заблудившийся трамвай» стал провозвестником «русской семантической поэтики» – из-за чего многие его не поняли и пытались интерпретировать «по старинке», подыскивая образам стихотворения неких реальных прототипов. Так, Анна Ахматова думала, что старик, промелькнувший за окном «заблудившегося трамвая», «что умер в Бейруте год назад» – «вероятно, реальное лицо»… Может быть, так, а может, и нет – в любом случае, в стихотворении эта деталь просто усиливает ощущение тревожного сна. Именно во сне так легко и естественно смешиваются живое и мёртвое. Как реагирует герой на появление старика? Воспринимает его, как нечто само собой разумеющееся: «конечно, тот самый, / Что умер в Бейруте год назад». Невероятное наяву во сне становится самоочевидным.
Надо с печалью отметить, что некоторые исследователи и сегодня продолжают заниматься буквальным объяснением необъяснимых вещей, уходя в своих выводах весьма далеко, но этот подход в корне неверен: несколько мотивов, действительно связанных с реальностью, в стихотворении соединены в художественное целое причудливо – точно так же причудливо, как во сне порой соединяются обстоятельства дневной жизни. У сна есть логика, только своя – а дневная логика, логика яви неспособна его объяснить, она способна только его разрушить…
«Нева, Нил и Сена» – знаки важных для Гумилёва мест: Петербург, Египет (да и вообще Африка) – и Париж. Эти места были значимы для Гумилёва не только в жизни, но и в стихах. Не станем отдельно останавливаться на них, приводить примеры – этот тезис очевиден и не нуждается в доказательствах.
Вопросы могут возникнуть здесь:
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?
Лирический герой задаётся этим вопросом после того, как мчащийся трамвай пересёк Неву, Нил и Сену. Если искать этому некие параллели в реальности, «толковать» этот сон, получится, что герой спрашивает: «Где я?» после того, как побывал в разных местах в поисках себя. Сам Гумилёв много путешествовал, но именно Петербург, Париж и Африка оказались для него самыми значимыми в плане мировоззренческих, духовных перемен. Именно они ярче и подробнее прочих мест обозначены на его творческой карте…
И вот, после поисков себя, поисков смысла лирический герой задаётся вопросом: «Где я?» – и ему отвечает его собственное сердце – «сердце» в библейском смысле, сущность человека, голос его души. Сердце говорит о стремлении к «Индии Духа» – то есть к духовной реальности, к духовной реализации. Но герой ещё не там, он только собирается туда, хочет «купить билет» туда… Кстати, Гумилёв в конце жизни не считал, что уже чего-то достиг, напротив, по свидетельствам современников, не раз говорил, что у него всё впереди – он ещё только собирался сделать самое главное и значительное… Если соотнести эту цепочку образов с реальностью, с реальным временем, получится, что строфа об «Индии Духа» описывает не прошлое Гумилёва, а настоящее – на тот момент, то есть описывает период, когда был написан «Заблудившийся трамвай» – она соответствует тогдашнему умонастроению Гумилёва… А что же дальше? Ответ – в следующих строфах:
Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
В красной рубашке, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
Об источниках этого образа можно говорить долго. Р. Д. Тименчик и С. В. Полякова полагают, что его источником стало творчество Гауфа, а точнее, сказка «Карлик Нос», в которой мальчик Якоб помогал ведьме нести капустные кочаны – но, как выяснилось, нёс отрубленные человеческие головы. Вообще, мифологическая связь между круглыми овощами и человеческой головой известна с древности, и мы не станем останавливаться на ней более подробно.
Если же говорить о контексте творчества, то этот образ для Гумилёва не нов, он встречался, например, в «Африканской охоте»: «Облава кончилась. Ночью, лежа на соломенной циновке, я долго думал, почему я не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и по сему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств. А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно». За участие в дворцовом перевороте, то есть в заговоре…
Что же касается происхождения этого образа в «Заблудившемся трамвае», рискнём предложить иной источник его происхождения, пусть и связанный с той же мифологемой. В средневековых Нидердандах существовала легенда, которую взрослые любили рассказывать детям, недовольным своей внешностью. Суть её такова: те, кому не нравятся их головы и лица, могут поехать в город Еекло. Там есть пекарня, где людям срезают головы и вместо них садят на шею кочан капусты, чтобы остановить кровь (какая-никакая, а голова) – а тем временем делают из срезанной головы другую, лепят на ней новое лицо, как из теста, и выпекают в печи, как хлеб. Правда, никто не гарантирует, что обновлённая голова окажется лучше прежней: она может не пропечься, тогда будет плохо соображать, и человек останется глупцом; если голову, напротив, передержать в печи, она будет «горячая», и её хозяин станет безрассудно пускаться во все тяжкие; а ещё, разумеется, голова может запечься неровно – тогда вообще получится урод. Нидердандские художники не раз иллюстрировали эту легенду, причём очень натуралистично и красочно. Гумилёв, как известно, глубоко интересовался изобразительным искусством, любил ходить в музеи – и мог видеть какую-нибудь из этих картин. Кроме того, он сам в юности был недоволен своей внешностью, о чём вспоминают многие мемуаристы – так что, узнав эту легенду, наверняка запомнил её.
Изображения можно увеличить (откроются в новом окне):
Cornelis van Dalem and Jan van Wechelen. The Baker of Eeklo.
1530-1573 (Flanders)
After Cornelis van Dalem and Jan van Wechelen. The legend of the baker of Eeklo.
1650 (источник)
Документальных подтверждений этой версии нет (впрочем, как и версии про сказку Гауфа), никто из мемуаристов не писал об этом. Но очень уж велико сходство, на этих картинах – весь образный ряд из сцены в стихотворении: и капуста, и корзины со «срезанными» головами, и жуткая смесь зеленной лавки с эшафотом (на пекарню это похоже меньше всего), а в центре одной из картин – человек «с лицом, как вымя», в красной рубашке, с человеческой головой в руках…
Теперь вернёмся к движению образов, к логике сна. В этой строфе включается ассоциативная цепочка: палач – срезанные головы – ящик или корзина – гильотина – Французская революция – недавняя (для Гумилёва) революция в России – бунт – «русский бунт, бессмысленный и беспощадный» – XVIII век, Пушкин, «Капитанская дочка»… По отношению ко времени появления «Заблудившегося трамвая» революция произошла буквально только что (стихотворение датируется концом 1919 года, хотя некоторые современники Гумилёва относили его к 1920 или даже к 1921 году).
К слову, в финале «Капитанской дочки» также присутствует сцена с отсечением головы: Гринёв «присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу…»
И дальше мы читаем:
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Нельзя не отметить поэтическую красоту перехода от предыдущих строф про «зеленную лавку» к новой теме – этот переход очень кинематографичен…
А теперь вернёмся ненадолго к воспоминаниям Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»:
«Это ведь почти чудо», – говорил Гумилев, и я согласна с ним. Все пятнадцать строф сочинены в одно утро, без изменений и поправок.
Все же одну строфу он переделал. В первом варианте он читал:
Знаю, томясь смертельной тоскою,
Ты повторяла: Вернись, вернись!
Я же с напудренною косою
Шел представляться Императрикс.
Вместо:
Как ты стонала в своей светлице...
и так далее...
Машенька в то первое утро называлась Катенькой. Катенька превратилась в Машеньку только через несколько дней, в честь «Капитанской дочки», из любви к Пушкину.
Догадка Маковского, что «Машенька» – воспоминание о рано умершей двоюродной сестре Гумилева, неправильна, как и большинство таких догадок...»
Действительно, многие исследователи – начиная с С. К. Маковского, который первым высказал такое предположение – настаивают на том, что прототипом Машеньки стала Мария Кузьмина-Караваева, кузина Гумилёва, рано, в 23 года, умершая от туберкулёза.
Это, опять-таки, вопрос не об образе, а об источниках образа, и здесь мы имеем право рассуждать только в категориях возможного, предполагаемого; а утверждение, что образ Машеньки именно в художественном мире стихотворения отсылает к Марии Кузьминой-Караваевой – или к какому бы то ни было другому конкретному лицу (например, к Анне Ахматовой – версия Ю. Л. Кроля) – представляется нам по меньшей мере спорным и необоснованным. Эта связь была не вполне очевидна даже автору, отсюда и творческий поиск, и замена имени героини.
Ведь при любой версии возникает вопрос, откуда в первоначальном варианте стихотворения взялась «Катенька»? Этого мы не знаем – среди близких Гумилёву женщин Катеньки не было. Этот момент обычно вызывает досаду у интерпретаторов, поскольку мешает выстроить последовательную логическую цепочку, показать зависимость образов стихотворения от близких поэту людей, продемонстрировать прототипы. Но дело в том, что такой зависимости нет. «Катенька» могла появиться откуда угодно, толчком к возникновению этого образа могла стать встреча с кем-то, наконец, просто случайно услышанное имя, которое отчего-то запомнилось… «Заблудившийся трамвай» всячески сопротивляется анализу по принципам «дневной логики», логики яви. А во сне возможно ещё и не такое; сочетания элементов сна естественны для спящего, а после того, как сон кончится, могут показаться причудливыми, абсурдными, странными.
Если же говорить не об источниках образов, а об их роли в стихотворении, то мы опять видим здесь перемену мест живого и мёртвого, естественную и нормальную, впрочем, для этого стихотворного «сновидения», и по-своему последовательную и даже пророческую. А также видим антитезу, противопоставление Машеньки и Императрицы, и вытекающую из него трагическую ошибку лирического героя, который идёт представляться Императрице, не слушая мольбы Машеньки, что приводит к некой роковой развязке, к разлуке. Событийно эта развязка не описана, но в эмоциях стихотворения ощущается непоправимость, связанная со смертью кого-то из этой пары – то ли лирического героя, то ли Машеньки – в тексте звучат оба варианта…
Трактовать это можно по-разному. В любом случае, всё строится на антитезе. Если посмотреть на семантику образов, антитеза получается примерно следующая: с одной стороны – частное («в переулке забор дощатый, / Дом в три окна и серый газон), личное, скромное, безыскусное, связанное с любовью (Машенька), а с другой – официальное, требовательное (Императрица), торжественное (напудренная коса), значительное, престижное, связанное с властью, притягательное – недаром же герой предпочитает тихой жизни с Машенькой поход к Императрице, который в итоге оказывается губительным… Связь с реалиями жизни самого Гумилёва здесь прослеживается, но, на наш взгляд, она заключается не в возможных проекциях образа Машеньки на близких Гумилёву женщин, а в самой сути этого выбора – и в соответствии некоторым обстоятельствам последних лет жизни Гумилёва. Впрочем, это тема для отдельного исследования и для отдельного разговора.
Некоторые исследователи вообще отрицают связь между темой XVIII века в «Заблудившемся трамвае» и повестью Пушкина «Капитанская дочка» – например, такого мнения придерживается Юрий Зобнин. Но, на наш взгляд, текстовые связи между этими произведениями последовательны и весьма убедительны.
Помимо уже процитированного выше момента казни Пугачёва, стоит отметить следующую параллель: «А в переулке забор дощатый, / Дом в три окна и серый газон…» – ср. с «Капитанской дочкой»: «Я глядел во все стороны, ожидая увидеть грозные бастионы, башни и вал; но ничего не видал, кроме деревушки, окруженной бревенчатым забором…» А чуть дальше в повести появляется и скромный «деревянный домик».
Юрий Зобнин, призавая внешнее сходство мотивов повести и стихотворения (речь идёт, конечно, только о теме XVIII века), указывает на «перевёрнутый», не соответствующий повести Пушкина сюжет в стихотворении как на главный аргумент против связи текста Гумилёва с текстом Пушкина – а мы полагаем, что это как раз аргумент за такую связь: ведь в мире «Заблудившегося трамвая» нам уже встречались подобные «превращения», как, например, образ старика, «что умер в Бейруте год назад». Логика сна последовательно противоположна логике яви.
В сюжете стихотворения лирический герой выступает как бы в роли Петруши Гринёва «наоборот» – сам идёт к Императрице, а Машенька просит его не ходить – тогда как в повести, как известно, Машенька просит императрицу за него и тем самым спасает его от казни по обвинению в бунте. «Государыня требует вас ко двору. Как же это она про вас узнала? Да как же вы, матушка,представитесь к императрице?» (курсив мой – М. Г.). В стихотворении Гумилёва – почти цитата: «Шёл представляться Императрице».
Говоря об этом, трудно удержаться от искушения выйти за рамки собственно анализа, чтобы продолжить логическую цепочку и отметить удивительные «рифмы» между поэтической отсылкой к «Капитанской дочке» и судьбой самого Гумилёва. В повести Пушкина Петра Гринёва обвинили в связи с бунтовщиками: «офицер и дворянин дружески пирует с бунтовщиками, принимает от главного злодея подарки, шубу, лошадь и полтину денег»… Помимо обвинения в причастности к заговору, которое было предъявлено Николаю Гумилёву летом 1921 года, ЧК обвинила его в том, что он принимал от заговорщиков деньги. Ситуация усугубилась тем, что он бывший офицер (известно, как относились в ЧК к бывшим офицерам царской армии), к тому же, в анкете Гумилёв назвался дворянином, хотя формально дворянином не был… А финал его собственной истории оказался прямо противоположен финалу истории Гринёва – как, собственно, и вся отсылка к «Капитанской дочке» в «Заблудившемся трамвае» противоположна самой «Капитанской дочке». Так что этот эпизод в стихотворении можно считать отчасти пророческим. Гумилёв действительно «увидел то, что будет потом»…
Подчеркнём: эти мысли – за рамками анализа стихотворения. Это просто ассоциативные связи, которые, впрочем, актуализируются при чтении и потому тоже заслуживают внимания.
Тема XVIII века в «Заблудившемся трамвае» воспринимается как относительно самостоятельный, законченный сюжет со своим художественным миром – как и предыдущий сюжет со срезанными головами и зеленной лавкой. А с миром стихотворения, с художественным целым его роднят, конечно, эмоции. Эмоциональная связь не рвётся ни на секунду – при том, что «декорации» эпизодов, их стили меняются, чередуются очень свободно… Есть и ещё одно не менее прочное связующее звено, уже смыслового характера: мучительный выбор, стоящий перед лирическим героем.
В «Заблудившемся трамвае» уже возникала ситуация выбора в тот момент, когда путь привёл героя к вокзалу, «на котором можно / В Индию Духа купить билет». Там выбор обозначен формулировкой – не «я куплю билет», допустим, а «можно купить билет» – значит, можно и не купить… И недаром сердце стучит «томно и тревожно»: это состояние выбора и ожидания, поиск ответа, принятие очень важного решения.
На протяжении всего путешествия «Заблудившегося трамвая» тема выбора – или невозможности совершить выбор – очень важна и очень болезненна. Недаром дважды повторяется трагическая просьба-восклицание лирического героя: «Остановите, вагоновожатый, / Остановите сейчас вагон!». Это не что иное, как попытка совершить выбор – при полной невозможности выбора.
А здесь, в эпизоде с XVIII веком, возможность выбора у лирического героя есть, но что-то идёт не так. Этот выбор гораздо менее абстрактный, чем в эпизоде с «вокзалом» – несмотря на всю неожиданность и отвлечённость фона, на XVIII век… И «Капитанская дочка» Пушкина, отчасти навеявшая эти строфы, по большому счёту, тоже вся посвящена проблеме очень непростого выбора и его последствий, за которые приходится отвечать.
Итак, герой тоскует, что ошибся, решив идти «представляться Императрице», ощущает в этом своём решении нечто роковое – после чего перед ним распахивается внеземное пространство, космос, бесконечность:
Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
Этот «планетарный» образ – один из повторяющихся в лирике Гумилёва. Сразу вспоминается стихотворение «Память», открывающее сборник «Огненный столп»:
И тогда повеет ветер странный
И прольется с неба страшный свет,
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.
Созвучие с «Заблудившимся трамваем» здесь очевидно и не нуждается в доказательствах. А если говорить об источнике этого образа, мы предполагаем, что источник этот имеет лингвистическую природу.
Как известно, у Гумилёва были периоды, когда он подолгу жил в Париже, где, помимо музеев, выставок, театров и литературных салонов, часто посещал Ботанический сад – Jardin des plantes, в буквальном переводе с французского – «сад растений». Там находились не только растения, но и животные – это был ещё и зоологический сад, зоопарк. Ни один филолог, увидев вывеску «Jardin des plantes», не откажет себе в удовольствии мысленно превратить его в «Сад планет», подставив в название одну только букву: «Jardin des planètes». Гумилёв любил словесные игры такого рода (что видно хотя бы по методике его преподавания в литературных студиях). Так что идея «зоологического сада планет» могла родиться в одном из таких походов в Jardin des plantes, а в воображении и в стихах превратиться в картину космического масштаба – точно так же, как трамвай, случайно увиденный на петроградской улице, превратился в «заблудившийся трамвай»…
Ещё один возможный источник этого образа – давний интерес Гумилёва к астрономии и астрологии и необычная привычка, о которой он рассказал в «Записках кавалериста»: «Иногда мы оставались в лесу на всю ночь. Тогда, лежа на спине, я часами смотрел на бесчисленные ясные от мороза звезды и забавлялся, соединяя их в воображении золотыми нитями. Сперва это был ряд геометрических чертежей, похожий на развернутый свиток Кабалы. Потом я начинал различать, как на затканном золотом ковре, различные эмблемы, мечи, кресты, чаши в не понятных для меня, но полных нечеловеческого смысла сочетаниях. Наконец явственно вырисовывались небесные звери. Я видел, как Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к чьему-то следу, как Скорпион шевелит хвостом, ища, кого ему ужалить. На мгновенье меня охватывал невыразимый страх, что они посмотрят вниз и заметят там нашу землю. Ведь тогда она сразу обратится в безобразный кусок матово-белого льда и помчится вне всяких орбит, заражая своим ужасом другие миры». В поэме «Звёздный ужас» этот страх перед ночным небом и его обитателями передан ещё более отчётливо:
Черная, но с белыми глазами,
Яростно она металась, воя:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма!
Где я? что со мною? Красный лебедь
Гонится за мной… Дракон трёхглавый
Крадется… Уйдите, звери, звери!
Рак, не тронь! Скорей от козерога!
А в финале поэмы плачет старик:
Он свое оплакивал паденье
С кручи, шишки на своих коленях,
Гарра и вдову его, и время
Прежнее, когда смотрели люди
На равнину, где паслось их стадо,
На воду, где пробегал их парус,
На траву, где их играли дети,
А не в небо черное, где блещут
Недоступные чужие звезды.
В лирике Гумилёва космос всегда полон жизни, но пугающ и враждебен человеку, он противопоставлен миру земных забот с его ясностью и конкретностью (это звучит почти как противопоставление символизма и акмеизма). Интересоваться космосом, всматриваться в него и таким образом приближаться к нему – плохо, это приводит к несчастью; это неестественно для человека, противоположно его природе – хотя ночное небо притягивает…
Но вернёмся к «Заблудившемуся трамваю». Ключевое в строфе про «зоологический сад планет», конечно, – «наша свобода — / Только оттуда бьющий свет». Трамвай вывез лирического героя за пределы земной жизни. А у входа в космический сад стоят «люди и тени» – живые и мёртвые – снова, уже не впервые в стихотворении, вместе, на равных… Учитывая «враждебность» космоса человеку в других произведениях Гумилёва, можно сделать вывод, что эта картина входа в «сад планет» – тоже один из символов смерти, выхода за границы земного существования. Впрочем, в этом отрывке смерть понимается не как прекращение жизни, а как выход на высший уровень жизни, туда, где нет земных пределов и границ, туда, где возможна настоящая свобода. «Смерти нет в небесах голубых», как говорится в поэме «Гондла»…
А дальше, после скользящей, мимолётной ассоциации с Парижем («сад планет»), появляется Петербург, Медный всадник, как ещё один отзвук Пушкина, напоминание о пушкинской теме – и возвращение к ней:
И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.
И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
Здесь, после выхода к «саду планет», становится проще понять «молебен о здравьи Машеньки и панихиду по мне» – горечь последних строф, последних строк, созвучна горечи смысла… И снова, уже в который раз, в стихотворении то ли меняются местами, то ли смешиваются и уравниваются живое и мёртвое. Для земной реальности живое всегда противоположно мёртвому, а для реальности высшей эти земные состояния не столь значимы. Как сказано в Евангелии: «Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы» (Лук. 20, 38). В «Заблудившемся трамвае» в этом смысле тоже все живы – что подчёркивает неземную природу его системы координат. Это сон, но сон особенный, такой, какой можно увидеть только раз, на границе жизни и смерти – или в состоянии некоего откровения… Жанр «Заблудившегося трамвая» можно было бы определить как откровение.
Что касается художественного типа этого текста в целом, приём наложения планов встречается у Гумилёва не только в «Заблудившемся трамвае». Есть даже более яркий пример – стихотворение «У цыган», написанное, по свидетельству Одоевцевой, «дней через десять» после «Заблудившегося трамвая». Примечательно, что «У цыган» не пользуется такой популярностью у интерпретаторов, как «Заблудившийся трамвай». Впрочем, это объяснимо: стихотворение «У цыган» почти полностью замкнуто на себе, его образная система в гораздо меньшей степени, нежели образная система «Заблудившегося трамвая», обращена к обстоятельствам жизни поэта, а если такие обращения и присутствуют, то они надёжно укрыты слоем многоплановых, сложных ассоциаций.
А если обратиться к литературной традиции, то своего рода предчувствие этого приёма мы найдём у символистов. Например, у Александра Блока тоже есть стихотворение с наложением разных временных планов, с отчётливо звучащей темой смерти и с яркой аллюзией на Пушкина, своего рода предтеча «Заблудившегося трамвая» – «Шаги Командора»:
Пролетает, брызнув в ночь огнями,
Черный, тихий, как сова, мотор,
Тихими, тяжелыми шагами
В дом вступает Командор...
Гумилёв восхищался этим стихотворением Блока (несмотря на отсутствие взаимопонимания в личном общении с Блоком), что запомнила Ирина Одоевцева. Так что определённое влияние «Шагов Командора» на «Заблудившийся трамвай» вполне возможно.
В завершение разговора о «Заблудившемся трамвае», нам хотелось бы ещё раз обратиться к воспоминаниям Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»:
«Сам Гумилев очень ценил «Трамвай».
– Не только поднялся вверх по лестнице, – говорил он, – но даже сразу через семь ступенек перемахнул.
– Почему семь? – удивилась я.
– Ну вам-то следует знать почему. Ведь и у вас в «Толченом стекле» семь гробов, семь ворон, семь раз прокаркал вороний поп. Семь – число магическое, и мой «Трамвай» магическое стихотворение».
Октябрь 2013
Комментариев нет:
Отправить комментарий