Начало повести
Окончание
Повесть Галины Щербаковой «Вспомнить, чтобы забыть», чем-то напоминая по сюжетной коллизии чеховские «Цветы запоздалые», тем не менее, постепенно проступает – по мере ознакомления с текстом – как её полная противоположность, поскольку, если и там, и там врач увозит свою бывшую пациентку, в которую вдруг влюбился, за границу, то у Чехова он везёт на юг Франции её умирать, а у Щербаковой – в Германию продолжать жить.
Но этот мелодраматический ход писательницы обманчив, так как повесть написана в символическом ключе, стилистически загримированном под реалистический, но весь её реализм – только для поверхностного чтения, хотя история сама по себе для наших дней вполне правдоподобна.
В повести есть Жертва, есть Злодей и есть Спаситель, что само по себе уже составляет некую символическую триаду. И злодей, и спаситель в данном случае выступают не столько персонажами, вроде протагониста и антагониста, сколько некими сторонними, но неизбежными для судьбы жертвы факторами. Антагонист здесь является как бы суммирующим собирательным носителем того невозможного и омерзительного хаоса, в который, как в глухую бездну, провалилась вся современная российская жизнь – практически, на любом своём уровне. Что же касается протагониста – то он, напротив, представитель сдерживающих сил некоего другого, уже не российского порядка, а потому и везёт свою героиню не куда-нибудь в русскую глубинку, а в Германию.
Героиня повести, она же и жертва, тоже не менее символична, поскольку, относясь к совсем не первому поколению советской, а то и старорусской интеллигенции, – это автор не то чтобы умалчивает, но особо не заостряет – становится по сути своей некоей беззащитной точкой приложения (как и вся не вымершая современная российская интеллигенция) той самой разнузданной грубой силы даже уже не «грядущего хама» (по Мережковскому), а некоего современного российского умственного состояния коллективного бессознательного, где насилие и убийство стоят теперь на первом месте.
Но самое главное, что вся основная жуть этой, на мой взгляд, замечательной повести заключается в авторских проговорках-недоговорках. И самая страшная из них - это лакунное сокрытие подробностей основного события, безнаказанного садистского изнасилования шестнадцатилетней девочки сильным, крупным молодым парнем в сумеречном городском парке. Героиню привозят на скорой помощи всю изувеченную, с буквально «вывернутым наизнанку» женским нутром, но что произошло точно, мы, читатели, так толком до конца и не знаем, а можем только догадываться. Но догадки эти вызывают в памяти картины пострашнее, чем в романах маркиза Де Сада.
В одном месте писательница намекает, что основной акт насилия был произведён насильником бутылочным горлышком, а в другом месте врач-реаниматор вспоминает, как они пальцами выуживали из девичьего нутра бутылочные осколки, из чего можно предположить, что вторая часть этого садистского действа происходила уже не просто горлышком бутылки, а настоящей бандитской «розочкой», специально от бутылки отколотой.
И не надо никакого русского бунта по Пушкину – достаточно просто в очередной исторический раз подвести наш удивительный народ-богоносец к проблеме собственного ответственного выбора, как он с перепугу немедля дичает и проявляет себя во всей своей народной красе.
Поэтому эта повесть Щербаковой как бы начинает новую забытую перекличку с символической русской прозой начала двадцатого века, а именно с прозой раннего Горького, Андреева, Мережковского, позднего Чехова, и, как мне кажется, делает это в самое нужное время, поскольку все эти русские авторы писали как раз во время российского исторического выбора. Но Россия тогда вместо февраля семнадцатого выбрала-таки октябрь того же года и всё, что за этим октябрём последовало.
Что, кстати, боюсь, для неё весьма характерно.
Сергей БАРСУКОВ
Окончание
Повесть Галины Щербаковой «Вспомнить, чтобы забыть», чем-то напоминая по сюжетной коллизии чеховские «Цветы запоздалые», тем не менее, постепенно проступает – по мере ознакомления с текстом – как её полная противоположность, поскольку, если и там, и там врач увозит свою бывшую пациентку, в которую вдруг влюбился, за границу, то у Чехова он везёт на юг Франции её умирать, а у Щербаковой – в Германию продолжать жить.
Но этот мелодраматический ход писательницы обманчив, так как повесть написана в символическом ключе, стилистически загримированном под реалистический, но весь её реализм – только для поверхностного чтения, хотя история сама по себе для наших дней вполне правдоподобна.
В повести есть Жертва, есть Злодей и есть Спаситель, что само по себе уже составляет некую символическую триаду. И злодей, и спаситель в данном случае выступают не столько персонажами, вроде протагониста и антагониста, сколько некими сторонними, но неизбежными для судьбы жертвы факторами. Антагонист здесь является как бы суммирующим собирательным носителем того невозможного и омерзительного хаоса, в который, как в глухую бездну, провалилась вся современная российская жизнь – практически, на любом своём уровне. Что же касается протагониста – то он, напротив, представитель сдерживающих сил некоего другого, уже не российского порядка, а потому и везёт свою героиню не куда-нибудь в русскую глубинку, а в Германию.
Героиня повести, она же и жертва, тоже не менее символична, поскольку, относясь к совсем не первому поколению советской, а то и старорусской интеллигенции, – это автор не то чтобы умалчивает, но особо не заостряет – становится по сути своей некоей беззащитной точкой приложения (как и вся не вымершая современная российская интеллигенция) той самой разнузданной грубой силы даже уже не «грядущего хама» (по Мережковскому), а некоего современного российского умственного состояния коллективного бессознательного, где насилие и убийство стоят теперь на первом месте.
Но самое главное, что вся основная жуть этой, на мой взгляд, замечательной повести заключается в авторских проговорках-недоговорках. И самая страшная из них - это лакунное сокрытие подробностей основного события, безнаказанного садистского изнасилования шестнадцатилетней девочки сильным, крупным молодым парнем в сумеречном городском парке. Героиню привозят на скорой помощи всю изувеченную, с буквально «вывернутым наизнанку» женским нутром, но что произошло точно, мы, читатели, так толком до конца и не знаем, а можем только догадываться. Но догадки эти вызывают в памяти картины пострашнее, чем в романах маркиза Де Сада.
В одном месте писательница намекает, что основной акт насилия был произведён насильником бутылочным горлышком, а в другом месте врач-реаниматор вспоминает, как они пальцами выуживали из девичьего нутра бутылочные осколки, из чего можно предположить, что вторая часть этого садистского действа происходила уже не просто горлышком бутылки, а настоящей бандитской «розочкой», специально от бутылки отколотой.
И не надо никакого русского бунта по Пушкину – достаточно просто в очередной исторический раз подвести наш удивительный народ-богоносец к проблеме собственного ответственного выбора, как он с перепугу немедля дичает и проявляет себя во всей своей народной красе.
Поэтому эта повесть Щербаковой как бы начинает новую забытую перекличку с символической русской прозой начала двадцатого века, а именно с прозой раннего Горького, Андреева, Мережковского, позднего Чехова, и, как мне кажется, делает это в самое нужное время, поскольку все эти русские авторы писали как раз во время российского исторического выбора. Но Россия тогда вместо февраля семнадцатого выбрала-таки октябрь того же года и всё, что за этим октябрём последовало.
Что, кстати, боюсь, для неё весьма характерно.
Сергей БАРСУКОВ
Комментариев нет:
Отправить комментарий