четверг, 4 июля 2013 г.

Дмитрий Быков: "На этом фоне «Обломов» — удивительное исключение: из трёх романов Гончарова этот самый трудный, нарочито нечитабельный, потому что он — психоделический"

Источник
Журнал "Литература", 2012, №11.
Дмитрий Быков
ЛЮБИМЫЕ ПОТРОХА

Дмитрия Быкова знают все. Он пишет статьи, колонки в разных СМИ, стихи, романы, выступает на радио и телевидении... Но есть у него ещё одно важное и отчасти сокровенное занятие, которое он не покидает, несмотря на свою суперперегруженность. Он — учитель литературы. И именно со своими коллегами, читателями «Литературы», согласен делиться наработанным. Опять же — несмотря на обилие иных заказов. Дмитрий Львович обещал писать нам регулярно. Не будем строить на этот счёт никаких планов — орлу, и ветру, и сердцу девы, и некоторым современным писателям, как водится, нет закона — но помечтаем: «А вдруг?» И почитаем это — первое и неожиданное. О русском Обломове и обломовской России. Лучшее завершение для «немецкой» вкладки.
Одна их самых серьёзных проблем для учителя литературы в старших классах — добавлю, что и для профессора в институте, — заставить современных школьников или даже студентов продраться сквозь «Обломова». Русская литература вообще-то не предполагает особых трудностей при чтении. Она, во-первых, молодая — следовательно, дерзкая и временами даже наглая: ей нравится взять классический западный сюжет, французского или немецкого героя, английский жанр — да и перенести всё это на русскую почву, набив гротескным, а то и прямо пародийным содержанием; к обычному кайфу от чтения добавляется ещё и восторг от разрушения стереотипов. Вы утверждаете, что в детективе до последнего момента должно быть непонятно, кто убил? — так я вам это раскрою в первой же части. Вы полагаете, что герой должен действовать? — так у меня он не встанет с дивана.
Во-вторых, русская литература имеет дело с молодым, неопытным, недавно сформировавшимся читателем, который не успел ещё пресытиться, не любит гурманства, не слишком требователен к стилю; ему не до утончённостей и разносолов — его надо взять за шиворот и тащить сквозь повествование, чтоб оглянуться не успел. Вот почему русская проза — да и поэзия — так охотно экспериментирует с жанрами массовой культуры, пользуется её приёмами и антуражем: Достоевский пишет детективы и мелодрамы, Толстой — семейные саги, Пушкин и Лермонтов — романсы, зачастую жестокие, а Жуковский увлекается балладой, жанром сюжетным, самым древним и выигрышным. Школьника в принципе не надо заставлять читать русскую прозу — это вам не Флобер: русский роман либо компактен и язвителен, как тургеневский (и вечно актуален, благодаря цикличной нашей истории), либо уютен, как толстовский семейный эпос, либо увлекателен и лихорадочно быстр, как скороговорка вечно торопящегося Достоевского. Если Чехов вкладывает в свои тексты глубочайшее содержание — то вкладывает его всё-таки в юмореску, в журнальную новеллу. На этом фоне «Обломов» — удивительное исключение: из трёх романов Гончарова этот самый трудный, нарочито нечитабельный, потому что он — психоделический. Хорошо бывает сразу предупредить об этом детей, попутно объяснив им, что такое «психоделический».
Гончаров действует примерно так же, как авторы американской битнической прозы — Лири, Керуак, — или как викторианские описатели наркотического опыта, де Куинси, скажем. Они не столько описывают опыт изменения сознания (поскольку он в принципе не больно-то описуем), но разными приёмами вводят читателя в требуемое состояние. Не обязательно курить опиум, чтобы примерно испытать сначала сновидческий экстаз, а потом муки абстиненции: удалось же Диккенсу в «Тайне Эдвина Друда» погрузить читателя в состояние Джаспера, пробуждающегося хмурым утром от зловещих видений. Гончаров не описывает состояние и чувства Обломова, а вводит читателя в некий транс, в котором сам Обломов и пребывает большую часть жизни; как он это делает — легко показать на примере девятой главы первой части, а именно знаменитого «Сна Обломова».
Берём фрагмент и зачитываем его в классе.
«Где мы? В какой благословенный уголок земли перенёс нас сон Обломова? Что за чудный край!
Нет, правда, там моря, нет высоких гор, скал и пропастей, ни дремучих лесов — нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого.

Да и зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на человека: глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины. Рёв и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха; они всё твердят свою, от начала мира одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания; и всё слышится в ней один и тот же стон, одни и те же жалобы будто обречённого на муку чудовища да чьи-то пронзительные, зловещие голоса. Птицы не щебечут вокруг; только безмолвные чайки, как осуждённые, уныло носятся у прибрежья и кружатся над водой.
Бессилен рёв зверя перед этими воплями природы, ничтожен и голос, и сам человек так мал, слаб, так незаметно исчезает в мелких подробностях широкой картины! От этого, может быть, так и тяжело ему смотреть на море.
Нет, бог с ним, с морем! Самая тишина и неподвижность его не рождают отрадного чувства в душе: в едва заметном колебании водяной массы человек всё видит ту же необъятную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы, все его хлопоты и труды.

Горы и пропасти созданы тоже не для увеселения человека. Они грозны, страшны, как выпущенные и устремлённые на него когти и зубы дикого зверя; они слишком живо напоминают нам бренный состав наш и держат в страхе и тоске за жизнь. И небо там, над скалами и пропастями, кажется таким далёким и недосягаемым, как будто оно отступилось от людей.

Не таков мирный уголок, где вдруг очутился наш герой».

Ну скажите на милость, для чего тратить пять полновесных абзацев, описывая нам то, что всё равно нам сейчас НЕ будет показано? Это классические приёмы гипнотизёра, убаюкивающего слушателя ритмическими повторами. Вот море, накатывают на берег волны, ваши руки расслаблены, ваши пальцы теплеют, ваши ноги тяжелеют, вот горы и пропасти, мы не здесь, мы неизвестно где, в сновидческом пространстве. Читатель продолжает машинально скользить по строчкам, но спит — и всё остальное ему снится; снится ему, собственно, и весь роман.

Почему Гончарову важна эта гипнотическая техника? По двум, принципиальной важности, причинам: во-первых, в полусонном состоянии, когда надо бы проснуться, а никак, постоянно пребывает и сам Обломов; можно даже сказать, что это состояние и есть условие его самосохранения, что только благодаря ему он и сохранил свою кристальную душу, даром что нажил ожирение сердца. Роман, сочинявшийся без малого 10 лет (1849-1858, опуб. 1859), писался в самое глухое и безнадёжное время русской истории, в последнее пятилетие Николая Палкина, боявшегося уже решительно всего, даже такого невинного кружка, как петрашевцы, — и в первые годы Александра II, годы великих ожиданий и столь же великих разочарований. Свобода тотчас обнаружила, в какое состояние ввергнуто общество: ни одна из проблем не решена, все отложены; умственной и обыкновенной поведенческой дисциплины нет ни у кого; диктатура наплодила дураков, как водится, — и страна состоит из огромной тёмной народной массы да из нескольких десятков Ситниковых и Кукшиных. Общество чувствует себя, как Обломов: что это, одиннадцать часов, а я ещё не умыт! Захар! Захар!! Лучше всего это состояние описано у блаженного Августина («Исповедь» которого Гончаров почти наверняка знал):

«Мирское бремя нежно давило на меня, словно во сне; размышления мои о Тебе походили на попытки тех, кто хочет проснуться, но, одолеваемые глубоким сном, вновь в него погружаются. И хотя нет ни одного человека, который пожелал бы всегда спать, — бодрствование, по здравому и всеобщему мнению, лучше, — но человек обычно медлит стряхнуть сон: члены его отяжелели, сон уже неприятен, и, однако, он спит и спит, хотя пришла уже пора вставать. Так и я уже твёрдо знал, что лучше мне себя любви Твоей отдать, чем злому желанию уступать; она влекла и побеждала, но оно было мило и держало. Мне нечего было ответить на Твои слова: «Проснись, спящий; восстань из мёртвых, и озарит тебя Христос». Мне, убеждённому истиной, вообще нечего было ответить Тебе, везде являющему истину Своих слов, разве только вяло и устало: «сейчас», «вот сейчас», «подожди немного», но это «сейчас и сейчас» не определяло часа, а «подожди немного» растягивалось надолго».

Школьникам обычно легко понять это — как-никак они по полчаса в день проводят в этом состоянии, пытаясь встать и не умея заставить себя вскочить наконец; Обломов в этом состоянии живёт — и русское общество в 1859 году во многих отношениях ещё не пробудилось. Статью Добролюбова «Что такое обломовщина» читать необязательно, но подобрать из неё несколько фрагментов, трактующих символику гончаровского романа в социальном духе — не единственно возможном, но и важном, — бывает полезно.

А во-вторых... Тут всё сложнее, но ведь и задачи Гончарова неоднозначны. Доселе мы в русской литературе имели дело с романтизмом, социальным реализмом — но гротеск встречается нам впервые; «Обломов» никаким боком не реалистический роман, это, по-аксёновски говоря, книга «с преувеличениями», и отношение Гончарова к натуральной школе, пышно расцветшей во второй половине пятидесятых, отлично выражено в беседе Обломова с журналистом Пенкиным (Гончаров и у классицизма заимствует приёмы — значащие, говорящие фамилии: Ольга не просто так Ильинская, Штольц по-немецки означает гордость и чванливость, Пшеницына символизирует плодородие и обилие, Тарантьев тарахтит, а Пенкин и есть пенка — поверхностность, мимолётность).

«Готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто автор: это ещё секрет. Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и всё в поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа,— и целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин разобраны... француженки, немки, чухонки, и все, все... с поразительной, животрепещущей верностью... Я слышал отрывки — автор велик! В нём слышится то Дант, то Шекспир...»

(Вот, кстати, славная тема для обсуждения в классе: ведь это грубейший личный выпад против Некрасова и его кружка! — а между тем этот кружок отзывается на «Обломова», опубликованного в умеренных «Отечественных записках», восторженно, хоть и односторонне; даже цензорство Гончарова, язвительно высмеянное Герценом, не мешает им оценить роман и увидеть в нём не эти злобные и мелкие шпильки против «прогрессистов», а глубокую и безнадёжную тоску автора по новой жизни и живому делу.) Конечно, «Обломов» — не реалистическое сочинение; жизнеподобия тут вовсе нет, символизма — сколько угодно (и многие из русских символистов будут учиться у Гончарова): эта убаюкивающая стилистика нужна, чтобы читатель купился — и поверил во всё: в деревню Обломовку, где не верят в существование Петербурга, в самого Обломова, который умудрился ненадолго воспрять и плюхнулся обратно в тину... Даже в Ольгу мы ненадолго верим — хотя, дочитав роман, категорически не можем понять, как могла она полюбить Обломова и что в нём нашла. Ничего не поделаешь — гипноз!

Коль скоро мы говорим о романе символическом, отдельный интерес (и хорошую тему для устного реферата, и даже для внеклассных посиделок с едой) представляет важнейший из лейтмотивов романа — меню Обломова. Увлёкшись Ольгой, он на несколько месяцев выпадает из обычной своей рутины, начинает выезжать, бывает даже в театре — и меню его в это время отличается утончённостью: Захару приходится покупать дорогую рыбу, белое мясо, даже персики и виноград... На свои именины Обломов потчует гостей английским супом и пирожками (которые Тарантьев бранит за недостаток начинки)... Однако чем дольше живёт Обломов с Пшеницыной, тем большее место в его меню занимает требуха, «любимые потроха» — чрево мира поглощает его; этой требухой всё и кончается.

Неверно, однако, было бы думать, что Гончаров относится к Обломову так же, как Добролюбов, то есть как к человеку бесполезному, обречённому, больному; то есть в некий период своей жизни — году этак в 1852 — он сам пребывает в обломовском неврозе, не может писать, ни за что не способен взяться, и спасением от этого недуга стало для него только здорово встряхнувшее писателя путешествие на фрегате «Паллада». Вспомним, что Гоголь этого общественного застоя вовсе не пережил — он в 1852 году умер, уничтожив предварительно второй том «Мёртвых душ»: не писалось — потому что не о чем было писать. Когда ничего не происходит — ничего и не напишешь; но писателем это воспринимается обычно как личная, субъективная вина, как иссякание собственных творческих способностей. Тогда нужен акт самоисцеления; для Гончарова «Обломов» — об автобиографичности которого он писал чуть не всем своим корреспондентам,— как раз и был примером такой аутотерапии... но тут происходит главный парадокс романа. Когда русский писатель берётся за искоренение какого-нибудь своего порока — кончает он тем, что в этот порок влюбляется; либо примиряется с ним, либо вообще находит в нём серьёзные преимущества. Так Гоголь взялся искать смирения при помощи «Выбранных мест» — а кончил тем, что впал в небывалую доселе, уникальную для русской литературы гордыню. Так Достоевский разоблачает Раскольникова — но едва не влюбляется в него да и в его теорию. Перевоплощение даром не проходит. Взявшись же искоренять свой собственный невроз — лень, бездеятельность, страх перед жизнью, — Гончаров кончил тем, что этот невроз полюбил, что оправдал и превознёс его. Потому что антагонист главного героя — Штольц — решительно ничем не лучше.

Нет, для Захара он лучше, конечно, и Ольга с ним счастливее, — но историю с «братцем» и со всей вообще тарантьевской аферой в результате которой Обломов чуть не был ободран как липка, — Штольц разруливает не за счёт выдающихся деловых способностей и даже не за счёт хитрости, а исключительно благодаря «блату», то есть близкому знакомству с влиятельным генералом; вообще карьера Штольца выглядит сомнительной, поскольку из диалога Обломова с Судьбинским мы знаем, какими делами озабочены в петербургских департаментах и много ли толку для Отечества от всех этих трудов; мы знаем также, что фамилия Судьбинского отлично даёт читателю понять, как делаются карьеры в России; да ещё и по «Обыкновенной истории» мы помним, есть ли шанс у приличного человека. Разумеется, реальный Обломов, всё глубже погружающийся в бездны лени, апатии, душевного ожирения, — вряд ли был бы способен дать пощёчину Тарантьеву, но мы уже говорили, что перед нами притча; в реальности обломовщина ведёт к душевной деградации, распаду личности, нечистоплотности физической и моральной, — в романе же Гончарова лень как раз уберегает героя от всех этих вещей. Не будем забывать также, что если в Обломовке начинают что-либо чинить — оно тут же ломается окончательно, а на соплях, на честном слове — может держаться бесконечно долго. Поэтому там и не делают ничего; более того — в России только так и надо. Здесь полезно вспомнить с детьми четверостишие Новеллы Матвеевой — шутки шутками, но есть в нём и прозрение:

На месте площади соборной
И фабрик Штольца — хлам, зола...
Обломовщина плодотворней,
Оказывается, была.

В некотором отношении — конечно, плодотворней, ибо всё в России делается не рациональным и тяжёлым трудом, а гениальным озарением либо мудрым бездействием. В качестве побочных произведений на ту же тему, иллюстрирующих гончаровскую апологию бездействия, можно вспомнить последний и, вероятно, самый мудрый фильм Владимира Мотыля «Багровый цвет снегопада» — о том, как героиня пытается в русских условиях мстить за убийство мужа, а мстить не надо, только хуже будет, Бог сам со всеми разберётся. Интересно припомнить проклятия труду, нёсшиеся из уст Чехова («Дом с мезонином»), Горького («На дне»), Шаламова. Интересно послушать песню Алексея Хвостенко «Пускай работает рабочий, а мне на это наплевать». Интересно вообще поспорить с детьми — надо ли что-то делать, если не хочется? Может, и толку не будет? Надо ли вообще бежать в колесе, каковым является любой российский труд,— или стоит делать карьеру и капитал при помощи таких чисто русских методов, как благородная лень, удача или бескорыстная помощь ближнему? Ведь в России везёт тому, кто НЕ работает,— а чтобы проследить обычную здешнюю участь Штольца, хорошо бывает прочитать детям вслух куски из уморительно смешной «Железной воли» Лескова. На уроках это воспринимается отлично.

Если и после всего этого ваши дети не прочтут «Обломова» — право, не знаю, какого рожна им надо. В таких случаях правильней будет по-обломовски отступиться и перейти на следующее произведение русской литературы, что мы и сделаем в следующем номере.

Комментариев нет: