Источник
Журнал "Литература", 2013, №4.
Дмитрий Быков
ДВЕ ПОБЕДЫ
Слава Богу, учитель свободен в выборе произведений для изучения в одиннадцатом классе — советская новеллистика шестидесятых-семидесятых представлена «одним-двумя текстами по рекомендации педагога», как это официально называется. Думаю, имеет смысл предложить детям для сравнительного анализа — на уроке или в домашнем сочинении — два рассказа, написанных и напечатанных почти одновременно. Это «Победа» Василия Аксёнова, впервые появившаяся в «Юности» (1965), и «Победитель» Юрия Трифонова («Знамя», 1968).
«Победа» проанализирована многократно и детально, о «Победителе» не написано почти ничего — разве что есть восторженный отзыв в письме Александра Гладкова автору («огромный тяжёлый подтекст... невозможно пересказать...»). Дети реагируют на оба текста весьма заинтересованно — ясно, что гротескная и сюрреалистическая «Победа» при чтении вслух воспринимается гораздо живей, с неизменным хохотом, но тут всё зависит от темперамента: есть люди, которым меланхоличный «Победитель» ближе, поскольку тема смерти, всегда жгуче интересная в отрочестве, тут выведена на первый план. Симптоматична сама ситуация, когда два гранда городской прозы одновременно пишут рассказы о поражении, замаскированном под победу, и о том, как теперь с этим поражением жить. Можно в нескольких словах пояснить на уроке литературную ситуацию второй половины шестидесятых — гибнущую оттепель, судьба которой стала очевидна задолго до августа 1968 года, депрессию и раскол в интеллигентских кругах и кружках, ощущение исторического тупика. Немудрено, что в обоих рассказах речь идет о сомнительных, закавыченных победителях: герой Трифонова, который и на парижской олимпиаде прибежал последним, в буквальном смысле бежит дольше всех и выигрывает в качестве приза такую жизнь, что другой герой рассказа — Базиль — в ужасе отшатывается от этого зловонного будущего. Молодой гроссмейстер у Аксёнова победил Г.О., но победителем-то оказывается именно тупой, жестокий и с детства глубоко несчастный Г.О. — «Мата своему королю он не заметил». В результате ему торжественно вручается жетон — «Такой-то выиграл у меня партию».
За каждым из этих двух текстов стоит серьёзная литературная традиция: Аксёнов — хотя к этому времени, по собственному свидетельству в разговоре с автором этих строк, он и не читал ещё «Защиту Лужина», — продолжает набоковскую литературную игру, стирая границы между реальными и шахматными коллизиями. В «Победе» вообще много набоковского — его упоение пейзажем, вечное сочувствие к мягкости, деликатности, артистизму, ненависть к тупому хамству. Трифонов продолжает совсем другую линию, и тут от источника не открестишься — Хемингуэя в России читали все, а не только писатели, и хемингуэевский метод в «Победителе» налицо: Гладков прав, сказано мало, высказано много, подтекст глубок и ветвист. Есть в этом рассказе и вполне хемингуэевский герой, журналист-международник Базиль, чья бурная жизнь уместилась в пять строк:
«Поразительный персонаж наш Базиль! В свои тридцать семь лет он уже пережил два инфаркта, одно кораблекрушение, блокаду Ленинграда, смерть родителей, его чуть не убили где-то в Индонезии, он прыгал с парашютом в Африке, он голодал, бедствовал, французский язык выучил самоучкой, он виртуозно ругается матом, дружит с авангардистами и больше всего на свете любит рыбалку летом на Волге».
Правда, в этом бурно и бравурно живущем журналисте угадывается скорей Юлиан Семёнов, нежели Хемингуэй, — но виден и прототип: вся советская молодая проза, не исключая Семёнова, делала себя с Папы.
Трифонов и Аксёнов продолжают в шестидесятых вечный спор Наба и Хэма — двух почти близнецов, снобов, спортсменов, почти всю жизнь проживших вне Родины, хоть и по совершенно разным причинам. Оба родились в 1899 году. Оба прошли школу европейского модернизма. Оба синхронно опубликовали главные свои романы — соответственно «Дар» (1938) и «По ком звонит колокол» (1940). Оба недолюбливали (правду сказать, ненавидели) Германию и обожали Францию. При этом трудно себе представить более противоположные темпераменты; любопытно, конечно, пофантазировать, сколько раундов выдержал бы Н. против Х., — боксом увлекались оба, Хэм был плотнее, Наб выше, тоньше, но стремительней. Хэм любил поболтать в кругу друзей, сколько раундов выдержал бы он — в гипотетическом литературном соревновании, просто терминология у него была боксерская, — против Флобера, Мопассана... «Только против Лео Толстого я не пропыхтел бы и раунда, о, нет. Черт возьми, я просто не вышел бы на ринг» (Конечно, он не читал «Гамбургского счёта» Шкловского). Преклонялись они перед Толстым одинаково, почитали и Чехова, и Джойса, — но в остальном... Отзывов Хэма о Набе мы практически не знаем, литературной сенсации под названием «Лолита» он вовсе не заметил, да и не до того ему было; Набоков про Хемингуэя сказал убийственно смешно, обидно и неточно. «Хемингуэй? Это что-то about bulls, bells and balls?» — о быках, колоколах и яйцах! Каламбур, как часто у Набокова, отличный,— но Хемингуэй, как бы сильно ни волновали его колокола и быки, не говоря уж о яйцах, все-таки о другом, и масштаб его проблематики не уступает вопросам, волновавшим Набокова; конечно, глупо рисовать Набокова запершимся в костяную башню эстетом,— в мире мало столь мощных антифашистских романов, как «Bend Sinister», — и всё-таки герои и фабулы Хемингуэя разнообразнее, география шире, самолюбование наивнее и как-то трогательней, что ли. Короче, обзывая его в послесловии к русской «Лолите» современным заместителем Майн-Рида, Набоков выражал чувства не столько к его прозе, сколько к его Нобелевской премии 1954 года.
Интересно, что Хемингуэй был довольно славным стариком, хотя до настоящей старости не дожил, — но можно его представить примерно таким, каков Старик в последнем его шедевре: в меру самоироничным, в меру беспомощным, в меру непобедимым. Набоков, вот парадокс, был стариком довольно противным — высокомерным, придирчивым, капризным. Хемингуэй относится к старости с ужасом и достоинством — возможно и такое сочетание; он вообще очень серьёзен, когда речь идёт о жизни и смерти. Для Набокова главная трагедия — непостижимость и невыразимость мира; трагедиями реальными он не то чтобы пренебрегает, но высокомерно, мужественно, упорно отказывает им в подлинности. Он прожил исключительно трудную жизнь, ему было на что пожаловаться, — но ни следа жалобы мы в его сочинениях не найдём; он бедствовал — но запомнился барином, трудился с бешеной интенсивностью — но запомнился не работающим, а играющим. Есть особая элегантность в том, чтобы не обнажать головы на похоронах — «Пусть смерть первой снимет шляпу», как говорил у Набокова выдуманный им философ Пьер Делаланд; но есть и горькая, простая, американская серьёзность жизни и смерти как они есть, и Хемингуэй здесь по-своему трогательней, а то и глубже. Набоков обладает безупречным вкусом, а Хэм — вкусом весьма сомнительным, хотя европейская выучка и посбила с него апломб и крутизну американского репортёра; но мы-то знаем, что для гения художественный вкус необязателен, гений творит новые законы, а по старым меркам он почти всегда графоман. И Набоков, и Хемингуэй любят общий сквозной сюжет, для их поколения вообще типичный: «Победитель не получает ничего». Федор Годунов-Чердынцев накануне первой ночи с Зиной оказывается у запертой двери без ключа; переживший гениальное озарение Фальтер никому не может рассказать о нем; Гумберт добивается Лолиты — только для того, чтобы потом каждый день и час терять её. Победителю достается только моральная победа — как изгнанному, уволенному, всеми осмеянному Пнину: утешение его — в собственной интеллектуальной и творческой мощи, в том, что он Пнин и никем другим не станет. Сам автор, триумфатор, красавец, всеобщий любимец,— формально одолевая его и занимая его место, завидует ему. Пожалуй, «Победа» копирует (бессознательно, конечно) не столько сюжет «Защиты Лужина», с которой её роднит только шахматная тема,— сколько фабулу «Пнина», где в функции деликатного гроссмейстера оказывается кроткий, любящий, мечтательный русский профессор. А торжествующая витальность, вытесняющая его из университета и из жизни,— персонифицирована, как ни печально, в рассказчике, хоть он и ничуть не похож на Г.О.
Рассматривая классический сюжет «Winner gets nothing», как и назывался один из лучших сборников Хемингуэя, — Хэм и Наб подходили к нему по-разному. Утешение проигравшего, по Набокову, в том, что в настоящей игре он победит всегда, а грубые земные шахматы — всего лишь приблизительная и скучная буквализация. Проигравший утешен — как гроссмейстер у Аксёнова — тем, что «никаких особенно крупных подлостей он не совершал», тем, что честен и чист перед собой, тем, что у него есть музыка Баха, дружеская среда и галстук от Диора. По Хемингуэю, победителей нет вообще. Побеждает тот, кто независимо от конечного результата держится до конца; тот, кто привозит с рыбалки только огромный скелет марлиня, и этот скелет олицетворяет собою всё, что получает победитель. Он совершенно бесполезный, но ОЧЕНЬ БОЛЬШОЙ. И по нему видно, какую великую прозу мы писали бы, если бы на пути к бумаге великая мысль не превращалась в собственный скелет. По Хемингуэю, главная победа неудачника — сам масштаб неудачи. Тот же, кому досталась удача, по определению мелок. Если герой не погибает — это не герой.
Коллизия у Аксёнова — именно набоковская: тайная радость победителя — в том, что побеждённый так и не сознает собственного поражения; в том, что «Победитель не понимает ничего». Играя в купе скорого поезда с самодовольным идиотом, не способным оценить легкую, летучую прелесть мира,— с идиотом, чья шахматная мысль не идёт дальше формулы «Если я так, то он меня так», — гроссмейстер может утешаться тем, что сам он выстраивает великолепную партию, хрустальную, прозрачную, бесконечно тонкую, как бисерные хитрые комбинации в романе Гессе. Поражение, которое нанесено в России свободе, мысли, прогрессу, вообще всему хорошему, всему, что только и делает жизнь жизнью,— не окончательно уже потому, что Г.О. уже не составляет подавляющего большинства. Есть ковбои Билли и красотки Мэри, есть Рижское взморье, дачная веранда, есть среда, в которой гроссмейстер уже не одинок. Есть и хорошо простроенная ироническая самозащита — золотой жетон, знаменующий собою не столько капитуляцию, сколько новый уровень издевательства над противником.
Трифонов ставит вопрос тяжелей и серьёзней — и рассказ его появляется не в легкомысленной «Юности» (к тому же в юмористическом отделе), а в традиционалистском «Знамени», бывшем тогда оплотом военной прозы. Поражение тут не столько историческое, общественное,— сколько онтологическое (дети, как мы знаем, любят умные слова и охотно запоминают их). Советские журналисты направляются к единственному выжившему участнику второй — парижской — Олимпиады. Он прибежал тогда последним, но называет себя победителем. Почему? Потому что все остальные, попав в чудовищный ХХ век, сошли с дистанции, а он всё бежит свой сверхмарафон. Он одинок, выжил из ума, у него лысая голова и лысые десны, его называют грязнулей, вонючкой,— у старика никого нет, и за ним ходит сиделка; он ничего не помнит и почти ничего не понимает, но в глазах его тлеет огонек мафусаиловой гордости — он жив! Он видит эту остренькую звезду в окне, он чувствует запах горящих сучьев из сада... И Трифонов выясняет отношения не столько с Хемингуэем, сколько с героическим поколением родителей (судьба репрессированных родителей была для него — как и для Аксёнова — вечной травмой). Эти герои полагали, что имеет смысл только жизнь, наполненная подвигами, в крайнем случае интенсивнейшим трудом. А вот поколение сыновей уже не знает, в чем больше смысла — в самосжигании, саморастрате или в выживании любой ценой; ведь, кроме жизни, ничего нет, и никакого смысла, кроме как видеть, слышать, вбирать, чувствовать,— нету тоже. Вот есть Базиль, который не хочет такого черепашьего бессмертия, который жжёт свечу с двух концов,— и Семёнов в самом деле прожил всего 61 год, буквально сгорел, оставив гигантское наследие, девять десятых которого сегодня уже забыто. И есть старик, не совершивший в жизни решительно ничего,— но он жив, и никакой другой победы не будет. Можно спорить о величии подвига, о коллективной воле, о фантастических свершениях,— но умирает-то каждый в одиночку, как писал еще один великий прозаик XX столетия. И не смешны ли перед лицом старости и смерти все эти мысли о величии собственного дела, если само это дело к 1968 году выглядит уже обречённым? А в это время, надо признаться, в мире не осталось ни одной идеологии, с которой можно было солидаризироваться без чувства стыда: все рецепты всеобщего счастья в очередной раз треснули.
Дети обычно с удовольствием обсуждают «Победу» и почти всегда утверждают, что гроссмейстер победил независимо от авторской оценки: мат поставил? — достаточно. Заметил Г.О., не заметил — какая разница? Важен результат! Отрезвляющая реплика учителя о том, что результатом-то является золотой жетон, пролетает мимо ушей. Выиграл — и достаточно, а поняли ли дураки свое поражение — нас волновать не должно. Дети ещё малы и не понимают, что сегодняшний Г.О., торжествующий повсюду, и не только в России, — тоже ведь проиграл давно, еще в средние века, а вот не замечает этого — и правит миром. Вероятно, происходит это потому, что главной ценностью и главной победой все ещё остается жизнь — а не, допустим, правда или творчество. Побеждает тот, кто дольше всех бежит — неважно, с каким результатом. И ужасаясь этому, как Аксёнов, — в душе мы готовы скорей смириться с этим, как Трифонов. Очень уж хорошо пахнут горелые сучья.
Журнал "Литература", 2013, №4.
Дмитрий Быков
ДВЕ ПОБЕДЫ
Слава Богу, учитель свободен в выборе произведений для изучения в одиннадцатом классе — советская новеллистика шестидесятых-семидесятых представлена «одним-двумя текстами по рекомендации педагога», как это официально называется. Думаю, имеет смысл предложить детям для сравнительного анализа — на уроке или в домашнем сочинении — два рассказа, написанных и напечатанных почти одновременно. Это «Победа» Василия Аксёнова, впервые появившаяся в «Юности» (1965), и «Победитель» Юрия Трифонова («Знамя», 1968).
«Победа» проанализирована многократно и детально, о «Победителе» не написано почти ничего — разве что есть восторженный отзыв в письме Александра Гладкова автору («огромный тяжёлый подтекст... невозможно пересказать...»). Дети реагируют на оба текста весьма заинтересованно — ясно, что гротескная и сюрреалистическая «Победа» при чтении вслух воспринимается гораздо живей, с неизменным хохотом, но тут всё зависит от темперамента: есть люди, которым меланхоличный «Победитель» ближе, поскольку тема смерти, всегда жгуче интересная в отрочестве, тут выведена на первый план. Симптоматична сама ситуация, когда два гранда городской прозы одновременно пишут рассказы о поражении, замаскированном под победу, и о том, как теперь с этим поражением жить. Можно в нескольких словах пояснить на уроке литературную ситуацию второй половины шестидесятых — гибнущую оттепель, судьба которой стала очевидна задолго до августа 1968 года, депрессию и раскол в интеллигентских кругах и кружках, ощущение исторического тупика. Немудрено, что в обоих рассказах речь идет о сомнительных, закавыченных победителях: герой Трифонова, который и на парижской олимпиаде прибежал последним, в буквальном смысле бежит дольше всех и выигрывает в качестве приза такую жизнь, что другой герой рассказа — Базиль — в ужасе отшатывается от этого зловонного будущего. Молодой гроссмейстер у Аксёнова победил Г.О., но победителем-то оказывается именно тупой, жестокий и с детства глубоко несчастный Г.О. — «Мата своему королю он не заметил». В результате ему торжественно вручается жетон — «Такой-то выиграл у меня партию».
За каждым из этих двух текстов стоит серьёзная литературная традиция: Аксёнов — хотя к этому времени, по собственному свидетельству в разговоре с автором этих строк, он и не читал ещё «Защиту Лужина», — продолжает набоковскую литературную игру, стирая границы между реальными и шахматными коллизиями. В «Победе» вообще много набоковского — его упоение пейзажем, вечное сочувствие к мягкости, деликатности, артистизму, ненависть к тупому хамству. Трифонов продолжает совсем другую линию, и тут от источника не открестишься — Хемингуэя в России читали все, а не только писатели, и хемингуэевский метод в «Победителе» налицо: Гладков прав, сказано мало, высказано много, подтекст глубок и ветвист. Есть в этом рассказе и вполне хемингуэевский герой, журналист-международник Базиль, чья бурная жизнь уместилась в пять строк:
«Поразительный персонаж наш Базиль! В свои тридцать семь лет он уже пережил два инфаркта, одно кораблекрушение, блокаду Ленинграда, смерть родителей, его чуть не убили где-то в Индонезии, он прыгал с парашютом в Африке, он голодал, бедствовал, французский язык выучил самоучкой, он виртуозно ругается матом, дружит с авангардистами и больше всего на свете любит рыбалку летом на Волге».
Правда, в этом бурно и бравурно живущем журналисте угадывается скорей Юлиан Семёнов, нежели Хемингуэй, — но виден и прототип: вся советская молодая проза, не исключая Семёнова, делала себя с Папы.
Трифонов и Аксёнов продолжают в шестидесятых вечный спор Наба и Хэма — двух почти близнецов, снобов, спортсменов, почти всю жизнь проживших вне Родины, хоть и по совершенно разным причинам. Оба родились в 1899 году. Оба прошли школу европейского модернизма. Оба синхронно опубликовали главные свои романы — соответственно «Дар» (1938) и «По ком звонит колокол» (1940). Оба недолюбливали (правду сказать, ненавидели) Германию и обожали Францию. При этом трудно себе представить более противоположные темпераменты; любопытно, конечно, пофантазировать, сколько раундов выдержал бы Н. против Х., — боксом увлекались оба, Хэм был плотнее, Наб выше, тоньше, но стремительней. Хэм любил поболтать в кругу друзей, сколько раундов выдержал бы он — в гипотетическом литературном соревновании, просто терминология у него была боксерская, — против Флобера, Мопассана... «Только против Лео Толстого я не пропыхтел бы и раунда, о, нет. Черт возьми, я просто не вышел бы на ринг» (Конечно, он не читал «Гамбургского счёта» Шкловского). Преклонялись они перед Толстым одинаково, почитали и Чехова, и Джойса, — но в остальном... Отзывов Хэма о Набе мы практически не знаем, литературной сенсации под названием «Лолита» он вовсе не заметил, да и не до того ему было; Набоков про Хемингуэя сказал убийственно смешно, обидно и неточно. «Хемингуэй? Это что-то about bulls, bells and balls?» — о быках, колоколах и яйцах! Каламбур, как часто у Набокова, отличный,— но Хемингуэй, как бы сильно ни волновали его колокола и быки, не говоря уж о яйцах, все-таки о другом, и масштаб его проблематики не уступает вопросам, волновавшим Набокова; конечно, глупо рисовать Набокова запершимся в костяную башню эстетом,— в мире мало столь мощных антифашистских романов, как «Bend Sinister», — и всё-таки герои и фабулы Хемингуэя разнообразнее, география шире, самолюбование наивнее и как-то трогательней, что ли. Короче, обзывая его в послесловии к русской «Лолите» современным заместителем Майн-Рида, Набоков выражал чувства не столько к его прозе, сколько к его Нобелевской премии 1954 года.
Интересно, что Хемингуэй был довольно славным стариком, хотя до настоящей старости не дожил, — но можно его представить примерно таким, каков Старик в последнем его шедевре: в меру самоироничным, в меру беспомощным, в меру непобедимым. Набоков, вот парадокс, был стариком довольно противным — высокомерным, придирчивым, капризным. Хемингуэй относится к старости с ужасом и достоинством — возможно и такое сочетание; он вообще очень серьёзен, когда речь идёт о жизни и смерти. Для Набокова главная трагедия — непостижимость и невыразимость мира; трагедиями реальными он не то чтобы пренебрегает, но высокомерно, мужественно, упорно отказывает им в подлинности. Он прожил исключительно трудную жизнь, ему было на что пожаловаться, — но ни следа жалобы мы в его сочинениях не найдём; он бедствовал — но запомнился барином, трудился с бешеной интенсивностью — но запомнился не работающим, а играющим. Есть особая элегантность в том, чтобы не обнажать головы на похоронах — «Пусть смерть первой снимет шляпу», как говорил у Набокова выдуманный им философ Пьер Делаланд; но есть и горькая, простая, американская серьёзность жизни и смерти как они есть, и Хемингуэй здесь по-своему трогательней, а то и глубже. Набоков обладает безупречным вкусом, а Хэм — вкусом весьма сомнительным, хотя европейская выучка и посбила с него апломб и крутизну американского репортёра; но мы-то знаем, что для гения художественный вкус необязателен, гений творит новые законы, а по старым меркам он почти всегда графоман. И Набоков, и Хемингуэй любят общий сквозной сюжет, для их поколения вообще типичный: «Победитель не получает ничего». Федор Годунов-Чердынцев накануне первой ночи с Зиной оказывается у запертой двери без ключа; переживший гениальное озарение Фальтер никому не может рассказать о нем; Гумберт добивается Лолиты — только для того, чтобы потом каждый день и час терять её. Победителю достается только моральная победа — как изгнанному, уволенному, всеми осмеянному Пнину: утешение его — в собственной интеллектуальной и творческой мощи, в том, что он Пнин и никем другим не станет. Сам автор, триумфатор, красавец, всеобщий любимец,— формально одолевая его и занимая его место, завидует ему. Пожалуй, «Победа» копирует (бессознательно, конечно) не столько сюжет «Защиты Лужина», с которой её роднит только шахматная тема,— сколько фабулу «Пнина», где в функции деликатного гроссмейстера оказывается кроткий, любящий, мечтательный русский профессор. А торжествующая витальность, вытесняющая его из университета и из жизни,— персонифицирована, как ни печально, в рассказчике, хоть он и ничуть не похож на Г.О.
Рассматривая классический сюжет «Winner gets nothing», как и назывался один из лучших сборников Хемингуэя, — Хэм и Наб подходили к нему по-разному. Утешение проигравшего, по Набокову, в том, что в настоящей игре он победит всегда, а грубые земные шахматы — всего лишь приблизительная и скучная буквализация. Проигравший утешен — как гроссмейстер у Аксёнова — тем, что «никаких особенно крупных подлостей он не совершал», тем, что честен и чист перед собой, тем, что у него есть музыка Баха, дружеская среда и галстук от Диора. По Хемингуэю, победителей нет вообще. Побеждает тот, кто независимо от конечного результата держится до конца; тот, кто привозит с рыбалки только огромный скелет марлиня, и этот скелет олицетворяет собою всё, что получает победитель. Он совершенно бесполезный, но ОЧЕНЬ БОЛЬШОЙ. И по нему видно, какую великую прозу мы писали бы, если бы на пути к бумаге великая мысль не превращалась в собственный скелет. По Хемингуэю, главная победа неудачника — сам масштаб неудачи. Тот же, кому досталась удача, по определению мелок. Если герой не погибает — это не герой.
Коллизия у Аксёнова — именно набоковская: тайная радость победителя — в том, что побеждённый так и не сознает собственного поражения; в том, что «Победитель не понимает ничего». Играя в купе скорого поезда с самодовольным идиотом, не способным оценить легкую, летучую прелесть мира,— с идиотом, чья шахматная мысль не идёт дальше формулы «Если я так, то он меня так», — гроссмейстер может утешаться тем, что сам он выстраивает великолепную партию, хрустальную, прозрачную, бесконечно тонкую, как бисерные хитрые комбинации в романе Гессе. Поражение, которое нанесено в России свободе, мысли, прогрессу, вообще всему хорошему, всему, что только и делает жизнь жизнью,— не окончательно уже потому, что Г.О. уже не составляет подавляющего большинства. Есть ковбои Билли и красотки Мэри, есть Рижское взморье, дачная веранда, есть среда, в которой гроссмейстер уже не одинок. Есть и хорошо простроенная ироническая самозащита — золотой жетон, знаменующий собою не столько капитуляцию, сколько новый уровень издевательства над противником.
Трифонов ставит вопрос тяжелей и серьёзней — и рассказ его появляется не в легкомысленной «Юности» (к тому же в юмористическом отделе), а в традиционалистском «Знамени», бывшем тогда оплотом военной прозы. Поражение тут не столько историческое, общественное,— сколько онтологическое (дети, как мы знаем, любят умные слова и охотно запоминают их). Советские журналисты направляются к единственному выжившему участнику второй — парижской — Олимпиады. Он прибежал тогда последним, но называет себя победителем. Почему? Потому что все остальные, попав в чудовищный ХХ век, сошли с дистанции, а он всё бежит свой сверхмарафон. Он одинок, выжил из ума, у него лысая голова и лысые десны, его называют грязнулей, вонючкой,— у старика никого нет, и за ним ходит сиделка; он ничего не помнит и почти ничего не понимает, но в глазах его тлеет огонек мафусаиловой гордости — он жив! Он видит эту остренькую звезду в окне, он чувствует запах горящих сучьев из сада... И Трифонов выясняет отношения не столько с Хемингуэем, сколько с героическим поколением родителей (судьба репрессированных родителей была для него — как и для Аксёнова — вечной травмой). Эти герои полагали, что имеет смысл только жизнь, наполненная подвигами, в крайнем случае интенсивнейшим трудом. А вот поколение сыновей уже не знает, в чем больше смысла — в самосжигании, саморастрате или в выживании любой ценой; ведь, кроме жизни, ничего нет, и никакого смысла, кроме как видеть, слышать, вбирать, чувствовать,— нету тоже. Вот есть Базиль, который не хочет такого черепашьего бессмертия, который жжёт свечу с двух концов,— и Семёнов в самом деле прожил всего 61 год, буквально сгорел, оставив гигантское наследие, девять десятых которого сегодня уже забыто. И есть старик, не совершивший в жизни решительно ничего,— но он жив, и никакой другой победы не будет. Можно спорить о величии подвига, о коллективной воле, о фантастических свершениях,— но умирает-то каждый в одиночку, как писал еще один великий прозаик XX столетия. И не смешны ли перед лицом старости и смерти все эти мысли о величии собственного дела, если само это дело к 1968 году выглядит уже обречённым? А в это время, надо признаться, в мире не осталось ни одной идеологии, с которой можно было солидаризироваться без чувства стыда: все рецепты всеобщего счастья в очередной раз треснули.
Дети обычно с удовольствием обсуждают «Победу» и почти всегда утверждают, что гроссмейстер победил независимо от авторской оценки: мат поставил? — достаточно. Заметил Г.О., не заметил — какая разница? Важен результат! Отрезвляющая реплика учителя о том, что результатом-то является золотой жетон, пролетает мимо ушей. Выиграл — и достаточно, а поняли ли дураки свое поражение — нас волновать не должно. Дети ещё малы и не понимают, что сегодняшний Г.О., торжествующий повсюду, и не только в России, — тоже ведь проиграл давно, еще в средние века, а вот не замечает этого — и правит миром. Вероятно, происходит это потому, что главной ценностью и главной победой все ещё остается жизнь — а не, допустим, правда или творчество. Побеждает тот, кто дольше всех бежит — неважно, с каким результатом. И ужасаясь этому, как Аксёнов, — в душе мы готовы скорей смириться с этим, как Трифонов. Очень уж хорошо пахнут горелые сучья.
Комментариев нет:
Отправить комментарий