четверг, 26 июня 2014 г.

Дмитрий Быков: "Из аксёновских повестей я больше всего люблю «Стальную птицу» (1965) — странное сочинение о демоническом жильце"

Источник
Дмитрий Быков

ВАСИЛИЙ АКСЁНОВ
1
Почему-то так получается, что об Аксенове легче всего пишется в диалоге, двумя перьями. Как у Кабакова с Поповым, которые ни в чем, кроме любви к Аксенову и поколенческого преклонения перед ним, давно не совпадают. Вот и сочинение очерка об Аксенове для портретной галереи советских авторов совпало у меня с многочисленными застольными разговорами об этом писателе, поскольку в Москву приехал из Красноярска мой старший друг Михаил Успенский — крупнейший, без преувеличения, из нынешних российских фантастов. Оказалось, что оба мы страстно любим Аксенова и гордимся парой его автографов, не говоря уж о нескольких добрых отзывах о наших сочинениях, — но любим, вот странность, совершенно разные вещи и ценим прямо противоположные его качества. Так что портрет двумя перьями даст вам желанный стереоскопический эффект.
Вот что написал Успенский.
ЖИЗНЬ В ХОРОШЕЙ КОМПАНИИ
Сперва-то я купился на название: «Звездный билет». Потому что в четвертом классе читал исключительно фантастику да приключения. А журнал «Юность», в коем упомянутая повесть была напечатана, листал в основном из-за иллюстраций. Оказалось, что «Звездный билет» никакая не фантастика, но все равно интересно. И вовсе не рановато было мне читать незнакомого автора Василия Аксенова. А тут и экранизация повести подоспела под названием «Мой старший брат». С мелодией Таривердиева, сразу же ставшей шлягером. С Эстонией, которая казалась мелкобуржуазной заграницей. С неузнаваемым Олегом Далем. Даль, Збруев... Кто же третий-то был?
Хорошие книги попадались так редко, что в памяти навсегда застряли обстоятельства, при которых книга была приобретена и прочитана. Газетный киоск на станции Ачинск. Журнал «Молодая гвардия» № 5 за 1966 год. Повесть «Пора, мой друг, пора» я читал на багажной полке поезда, увозившего меня в город Евпаторию. Под моим началом ехала целая куча мелких пионеров. Пересчитал мелочь перед сном — и погрузился в грустную историю любви молодого писателя и актрисы, и чуть не свалился с полки, когда погиб на страницах романа первый русский хиппи по прозвищу Кянукук. С легкой руки этого разбившегося на байке хиппаря я пристрастился к офицерским рубашкам, что как-то незаметно перешло в модный стиль «милитари».
Аксенов почему-то стал для меня «личным» писателем. Вроде как сидит и пишет специально для меня. И нарочно подбирает эффектные названия: «Апельсины из Марокко», «Товарищ красивый Фуражкин», «На полпути к Луне»... Вроде говорит: «Смотри, мальчик, как надо». Наверное, именно тогда пришла мне в голову спасительная мысль: «Пиши, как хочешь — и все получится».
Все книги Аксенова я собрал. Даже такой редкий сборник, как «Катапульта» с иллюстрациями Стасиса Красаускаса. Редкий - потому что тираж был всего-то десять тысяч экземпляров. Капля в море. По тем временам считай что коллекционный. То ли выпросил у кого-то, то ли... Скорее, последнее.
Зато толстый том под названием «Джин Грин — неприкасаемый» пришлось мне штудировать в читальном зале библиотеки — этого романа на абонементе не было. Василий Павлович сочинял сию дивную эпопею в компании поэта Григория Поженяна и ветерана разведки Овидия Горчакова, отчего автор получил корявенькое имя «Гривадий Горпожакс». Ясно, что залипуха и пропаганда, зато какая блистательная залипуха! Если бы вся тогдашняя пропаганда была на таком уровне... Но в том-то и заключалась особенность советской власти, что не нуждалась она ни в каком высоком уровне чего бы то ни было...
В конце концов она перестала нуждаться и в Аксенове. После скандала с альманахом «Метрополь» он уехал за океан. На память он оставил своим читателям виниловый диск под названием «Жаль, что вас не было с нами». Хрипловатый голос прощался с нами, казалось бы, навсегда. Еще бы не жаль! Ищи теперь Василия Павловича по всяким самиздатам в третьем экземпляре на одну ночь!
Так что не надо грезить и жалеть о сгинувшем СССР. Эта держава старалась отнять у читателя самых лучших, самых любимых авторов.
Но прошло несколько лет — и я уже держал в руках новый роман «Ожог». Страшный роман. Об украденном детстве и поломанной юности. О мире, в котором человеческая жизнь ничего не стоит.
...Анна Андреевна Ахматова однажды торжественно провозгласила — придет день, и Россия, которую сажали, поглядит в глаза России, которая сажала. Но итогов этих гляделок так и не подвела. Потому что Россия, которую сажали, виновато опустила глаза — да так до сих пор и не подняла. Россия сажавшая с тех пор неимоверно размножилась, как пена на разбавленном пиве, и представляет собой большинство... «Ожог» и об этом, и о том, что клевета и подлость остаются безнаказанными.
Аксенова эти ребята еще обзывали в покойном журнале «Крокодил» всякими нехорошими словами, но стало ясно, что перемены будут и можно не торопиться умереть под забором. А вскоре та же «Юность» опубликовала веселый и трагический «Остров Крым», неожиданно оказавшийся еще и пророческим — но вряд ли автора обрадовало бы это пророчество...
А еще через какое-то время московский «Крымский клуб» любезно пригласил меня на встречу с Василием Павловичем Аксеновым, за что я этим ребятам по сию пору благодарен. Иначе откуда бы узнал Василий Павлович, что в 1968 году был в России один выпускник, который написал сочинение на свободную тему по «Затоваренной бочкотаре»?
Любимая моя вещь у Аксенова — «Поиски жанра». Кажется, так до сих пор толком и не понятая. А нелюбимые — те, что написаны за границей. На них словно проклятие какое-то лежит — ну не читаются, и все!..
Зато завершил Василий Павлович свой творческий путь блистательным романом «Таинственная страсть» — гимном своему совершенно фантастическому поколению, которое стремительно сейчас уходит — и, считай, ушло...
...Василий Павлович сошел с речного трамвайчика возле дома, где жила его мама. Помахал нам рукой и зашагал. До сих пор вижу невысокую его фигурку с рюкзачком (еще никто в Москве не носил рюкзачков!) и наплывающую на нее электрическую громаду сталинской высотки.
2

Ну вот, это был Успенский, а дальше уже я — и мне становится ясно, насколько по-разному воспринимали Аксенова мы и наши старшие братья, не говоря уж про отцов. Для них он был — глоток свободы и эликсир радости. Для нас — во всяком случае для меня — писатель самых трагических и неразрешимых противоречий, писатель мрачный, при всем своем знаменитом жизнелюбии и праздничной, фонтанирующей одаренности. Я, кажется, понимаю, в чем тут было дело. Для поколения Успенского Аксенов был писателем оттепели, то есть эпохи оптимизма. Нам он открылся в перестройку, то есть в эпоху изначально тревожную, когда Валерий Попов сказал: оттепель была — ренессанс, а теперь — реанимация.

Более точного определения этого времени — 1985-1993 — я не знаю.

Именно Попов мне и открыл Аксенова. Я пришел к нему в гости, когда служил в армии: иногда были увольнения, и можно было съездить за 20 км в Питер. Вот, прочтите, сказал Попов и дал мне «Победу» в затрепанном сборнике «Жаль, что вас не было с нами», изъятом из всех библиотек. Это, правду сказать, был шок, я запомнил эти три страницы почти наизусть. А вот вообще лучшее, сказал Попов и достал из-за чьего-то собрания сочинений конспиративно хранимый номер «Авроры» с рассказом Аксенова «Рандеву». Эта вещь при печатании так ободрала себе бока, что Аксенов потом всю жизнь воспроизводил ее, выделяя купюры курсивом, чтобы видно было.

Грех сказать, тогда я почти ничего не понял. Сейчас мне кажется, что из всей аксеновской малой прозы это действительно самое отчаянное и мощное сочинение — такое можно написать, только решившись на внутренний разрыв после долгих и бессмысленных компромиссов. Там, если помните, собирательный шестидесятник Лева Малахитов — поэт-режиссер-композитор-хоккеист-космополит — переживает творческий кризис. Отстал он от времени. Или это время так скисло. Короче, Малахитов нигде больше не дома, исчез ветер счастья и везения, наполнявший его паруса. И в этот-то переломный момент он приглашен на некое рандеву к Даме, престарелой, но молодящейся. Рандеву устраивает его бывший товарищ, а ныне приближенный к высшим кругам Юф Смеллдищев. Дама ждет Малахитова на законсервированной стройке — важный символ, хотя и абсолютно прозрачный; описана она с великолепной ненавистью. «Она была довольно солидной. Объемистую грудь прикрывало отменное боа из чернобурки. Одна рука Дамы, сухая и обезображенная склеротическими узлами, была украшена дорогими перстнями и браслетами, другая, похожая на руку штангиста-тяжеловеса, была затянута до плеча в черную перчатку. Живот Дамы был прикрыт тончайшим шифоном, сквозь который просвечивала разнообразнейшая татуировка, начиная с примитивного сердечка, пронзенного стрелой, кончая сложнейшим фрегатом. С плеч торжественными складками ниспадал плащ рытого бархата. У Дамы было тяжелое лицо борца вольного стиля, но на нем красиво выделялись сложенные бантиком пунцовые губки. Волосы были уложены мелкими колечками, а венчала голову фасонистая шляпка, похожая на пропеллер».

Проще всего сказать, что это советская власть. Но советской власти нет, а Дама есть, и у нее по-прежнему лицо борца и губки бантиком, и все пузо в татуировках. Можно сказать, что это Россия — но зачем же клеветать на Родину? Ведь и Малахитов, и жена его с васильковыми глазами, и «среда интеллигенции», где его все знают, — тоже Россия. Скорей всего это один из ликов России, самый страшный: лик власти, лик азиатчины, казенщины, запрета, клеветы. «Никогда, никогда он не поцелует даже краешек платья этой Дамы. Это не его Дама. Это нашшарабское, подвальное, тухлое, комиссионное, бредовое, подприлавочное, нафталинное, паучьего племени отродье, издавна плутающее по закоулкам Москвы. И пусть сулит она тебе алкогольную шумную славу и манит бочонками зернистой икры, нежнейшей замшей и бесшумнейшими цилиндрами, мехом выдр и стриженных заживо нутрий, знай — прикоснешься к ней и уже не уйдешь, высосет из тебя ум и честь, и юную ловкость, и талант, и твою любовь».

Мне поздний Аксенов потому и ближе раннего, что его ранний восторженный самоподзавод уже тогда звучал некоторой фальшью: мы же знаем из «Ожога», какое прошлое было у этого мальчика. Мы знаем, что его родителей арестовали, когда ему было пять; что из детдома его чудом спас дядя; что после войны пятнадцатилетний Вася Аксенов приехал жить в Магадан, к матери, которая после отсидки снова вышла замуж и осталась там, на краю света, среди зэков, а значит, и среди всей советской духовной элиты, которой повезло выжить. Там Аксенов впервые услышал лирику Серебряного века и католические молитвы, философские споры и настоящую историю СССР. Там его мать снова арестовали на его глазах, и чувство ненависти и беспомощности — беспомощной ненависти к чекистам, которые ее уводят, — Аксенов запечатлел в «Ожоге» с такой силой, что книга эта вполне соответствует своему названию. Чувствовалось, в общем, что детство его не отпускает, — это и в «Завтраках 43-го года» ощущалось, и везде, где о военном и магаданском прошлом не говорится прямо, но опыт присутствует. Может, у Аксенова и были какие-то иллюзии в «Коллегах» или «Звездном билете», не знаю. Но в рассказах никаких иллюзий не было. Всегда было ясно, как в «Победе», что есть молодой гроссмейстер — и есть Г.О., есть Лева Малахитов — и Смердящая Дама, и выбирать придется. О муках этого выбора написан лучший, как я теперь понимаю, роман Аксенова «Остров Крым», ставший сегодня самым популярным — поскольку пророческим — текстом советской эпохи. Аксенов придумал «Остров Крым», не сочтите за кощунство, как верующие для посредничества между Богом и собой заключили Новый Завет. Христос пришел как богочеловек, единственно возможный посредник, неизбежно приносимый в жертву; остров Крым создан как Россия с человеческим лицом, потому что жить с той Россией, которую все мы видели в семидесятые, как-то уже невозможно. Она, как ветхозаветный Бог, умеет только карать и требовать; эта страшная, седовласая, грозная и грязная империя никоим образом не тянет на страну Толстого, Достоевского и Рахманинова. Нужен был другой образ России — цветущей, свободной и талантливой. И Аксенов эту страну придумал, создав второй (после «Полдня» Стругацких) образец русской утопии. То есть России, в которой страстно хочется жить.

Это Россия европейская, свободная, культурная, успешная, боевитая, законопослушная, богатая, рыцарственная, помнящая о белогвардейском прошлом и открытая будущему. Все, что Аксенов ненавидел, все, что проходило по разряду Смердящей Дамы, осталось в России советской: там — Юф Смеллдищев, шестидесятник, уступивший «таинственной страсти» к предательству (его зовут в романе Марлен Кузенков). Там — узколобое начальство, дряблые Первые Лица, националисты, у которых даже встает в бане известно что во время разговора о расовой чистоте; там — мерзлые автобусы, кликуши, спекулянты, стукачи, конформисты вроде Гангута, в котором угадывается Евтушенко-Гангнус; все худшее, зловонное, агрессивное отдано Советскому Союзу, а России — уцелевшей на острове Крым — оставлены элегантные старики, интеллектуальные супермены и длинноногие красавицы княжеских родов. Правда, с Андреем Арсеньевичем Лучниковым — главным героем и как бы протагонистом — отношения у Аксенова сложные, поскольку супермены у него (он еще называл их байронитами) обычно одержимы чувством вины за то, что все у них так хорошо получается. Да и нельзя, по Аксенову, быть хорошим человеком и не чувствовать себя виноватым перед теми, у кого нет твоих способностей и возможностей. Борьбой с этим комплексом и стал «Остров Крым»: этим текстом Аксенов перерезал пуповину, связывающую его с Родиной. Это роман прощальный, предотъездный, после такого романа жить в Советской России — да и просто в России — было нельзя. Ведь о чем книга? «Остров Крым» — сюжетная метафора, история о том, как интеллигенция вследствие вечной вины перед народом пробует с ним слиться во имя Общей Судьбы. А общей судьбы не бывает — по крайней мере в данных исторических обстоятельствах. Слияние приведет к поглощению. Россия съест остров Крым, и спасутся лишь вечные беглецы, те, кому удается пересекать любые границы. Советское чревато нацистским. Чревато в самом прямом смысле — беременно. Попытка стать единой нацией приведет лишь к тому, что интеллигенция перестанет существовать. Автор этих строк сформулировал после присоединения Крыма: «Воздух солон. Жребий предначертан. Сказаны последние слова. Статус полуострова исчерпан. Выживают только острова». И первая после эмиграции книга рассказов Аксенова так и называлась — «Право на остров».

3

Интересно, что после перестройки он был в числе тех, кто дольше всех упорствовал в недоверии. Отчасти причиной тому была «крокодильская» перепечатка фрагментов его американской книги «В поисках грустного бэби», того фрагмента, где он радовался, что «могущественная Америка» возглавляет мировое движение к свободе, к эмансипации от данностей, к формированию нового человека. Строго говоря, Аксенов первым заметил, что Америка в своем стремительном развитии становится антропологически другой — вот как те трехлетние дети, которые входят в ассоциацию Mensa, потому что их IQ зашкаливает за 160. И он, конечно, с самого начала был образцовым русским писателем и столь же образцовым американским гражданином: быстрым, разносторонним, законопослушным, внутренне свободным и глубоко религиозным, то есть каждую секунду ощущающим, что здесь не все кончается. Его любовь к Штатам — ставшая очевидной еще после вполне советских путевых заметок «Круглые сутки non-stop» — вызывала здесь откровенную враждебность, причем не только у начальства. Интеллигенция, отлично помню это, тоже не прощала зрелому Аксенову авангардистских штучек и сексуальной озабоченности. Откровенность «Ожога» возмущала даже тех, кому вполне пуританской казалась «Лолита», а уж групповой секс в «Острове Крым» казался советскому читателю, хоть бы и диссиденту, избыточной жеребятиной. Читателю и в голову не приходило, что Аксенов сам не в восторге от Лучникова, что суперменство Аксенову так же чуждо, как, скажем, Набокову глубоко противны Горн и Ван Вин, столь же ненасытные, густо-волосатые, спортивные. Все симпатии Аксенова и Набокова всегда были не с байронитами, а с неудачниками, подростками, угловатыми красавицами вроде аксеновской Цапли из лучшей его пьесы.

К России горбачевской, ельцинской и тем более путинской Аксенов всегда относится настороженно. Видимо, он понимал, что никаких радикальных перемен, кроме огрубления, ожесточения, деградации, в России так и не предвидится; раскрылись границы, и только, но одновременно исчезли и границы здравого смысла, и планка вкуса, и все, что было приличного в СССР, все, за что эту страну вообще стоило терпеть, стремительно тает, растворяясь в новых, безумных и безвкусных временах. Он мог называть Москву самым свингующим городом, восхищаться его ночным драйвом — но проза последнего десятилетия выходила безрадостной. Лучшим аксеновским романом, писанным после возвращения, представляется мне странный, многократно обруганный текст «Редкие земли», как бы третья часть детского цикла про Гену Стратофонтова. В «Редких землях» все аксеновские прежние герои оказывались узниками тюрьмы в Лефортове и чудом бежали оттуда, а главный персонаж, Ген Стратов, превращался вместе с сыном то ли в кита, то ли в иное гигантское животное и уплывал в безбрежные океанические просторы. Правда, сказанная в «Острове Крым» как бы шутя, вполголоса, оказалась непререкаемой: пора рвать пуповину, хватит быть полуостровом, путь к себе уводит от людей, Родина и свобода уже не совмещаются. Аксенов интуитивно пришел к тем же выводам, которые открылись в 1984 году Стругацким — и потрясли их самих: в романе «Волны гасят ветер» — тоже завершающей части трилогии — содержится мысль о том, что человечество разделилось на два неравных вида, и одним с другими уже не по пути. Аксенов понимал, что Россия и Остров Крым не уживутся в рамках одной цивилизации; впоследствии он понял, что все человечество расколото на две неравные части, и тот, кто хочет жить и развиваться, обязан уходить глубже и глубже в себя, дальше от общих критериев. Примером такого ухода служит вторая часть «Лендлиза», которую Аксенов не успел дописать, и напечатана она посмертно. Там уж вовсе ни на что не похожие фантазмы — скауты, альтернативная история мировой войны, отважная команда подростков... Аксенов, начавший с радостного упоения братством, компанейством, взаимопониманием, закончил апологией одиночества и сам был одинок в последние годы; ему пришлось покинуть столь любимую Америку, где его прозу, начиная с сюрреалистического «Кесарева свечения», перестали понимать вообще (вот «Московскую сагу» там сравнивали с Львом Толстым). Теперь он жил в Биаррице, не во главе мирового процесса, а скорей в убежище.

Из аксеновских повестей я больше всего люблю «Стальную птицу» (1965) — странное сочинение о демоническом жильце, который поселился в обычном советском ампирно-вампирном доме, но в лифте; жилец этот обладает удивительной способностью к летанию, превращается по ночам в стальную птицу, хотя в обычное время отвратительно-зловонен и подозрительно болезнен. В этой стальной птице видится мне метафора Советского Союза, который мерзок, бесчеловечен, но все-таки умеет летать. В конце концов стальная птица улетела навеки, и точно так же улетает от нас сегодня историческая память о ней — в том числе порожденная ею культура. Частью этой культуры был и Аксенов. Читать его сегодня трудней, чем даже Трифонова: слишком многими кодами он связан со своей эпохой. Быт всегда одинаков, но сны всегда разные. Аксенов — это счастливые и страшные сны шестидесятых и семидесятых, и расшифровывать их сегодня некому.

Осталось расслышать главный призыв, звучащий в них: дальше от общей судьбы, дальше от материка, дальше в море. Китом, островом, стальной птицей. А целовать ручку смердящим дамам и без нас охотников полно.

Комментариев нет: