воскресенье, 20 декабря 2015 г.

Лекция Дмитрия Быкова "НАДЕЖДА ТЭФФИ «ЮМОРИСТИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ» (1910 год)"

Источник
лекция №11
НАДЕЖДА ТЭФФИ «ЮМОРИСТИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ» (1910 год)
аудио (mp3)
Дмитрий Быков о любимом писателе Николая II и советской власти. 1910 год в «Юмористических рассказах» Надежды Тэффи. Десятый выпуск программы «Сто лекций» с Дмитрием Быковым. 1910 год в «Юмористических рассказах» Надежды Тэффи. Любимая писательница Николая II и советской власти, обладательница совершенно особого чувства юмора, высмеивает и жалеет человеческую природу. Быков рассказывал о том, как невероятное сочетание легкой брезгливости «к дуракам» и сострадания вызывает у читателя истинную благодарность, а канцеляризмы и штампы могут образовать уникальный литературный стиль.
Проект Дмитрия Быкова «Сто лекций» на Дожде. Вся история XX века в сотне литературных шедевров. Один год — одна книга. И одна лекция.
стенограммы всех лекций на одной страничке
— Мы поговорим сегодня о самых смешных и самых, наверное, милых книгах 1910-го года, благодаря которым мрачный довольно для русской литературы 1910 год, как-то озарен для нас добротой и снисходительностью Тэффи. Тэффи, Надежда Александровна Бучинская, в девичестве Лохвицкая или Лохвицкая. Есть две версии произношения этой замечательной фамилии, Лохвицкая более распространена. Дебютировала довольно поздно в 1901, когда было ей уже больше 25 лет. Но она считала неприличным печататься, когда ее сестра Мира Лохвицкая, романтическая поэтесса, рано умершая от туберкулеза, всю семейную литературную славу перетянула на себя. Тэффи всегда печаталась под псевдонимом, который она почерпнула из старой английской сказки и почему-то так это приросло, что женщину эту, вполне серьезную, грустную, даже в некоторых отношениях трагическую, никто уже иначе и не называл. Но как она пишет сама в воспоминаниях о Мережковских: очень нескоро я перестала быть для них этой Тэффи и стала просто Тэффи. Когда Николая II спрашивали, кого из литераторов хотел бы он пригласить выступить на трехсотлетии дома Романовых или поучаствовать в соответствующем сборнике, он ответил: «Никого не надо, одну Тэффи». Она была любимым автором Николая, любимым автором Бунина, весьма высоко ценили ее и в советской России, потому что ее сборники продолжали переиздаваться в издательстве «ЗИФ» (Земля и фабрика), не принося ей ни копейки. Естественно писалось обязательное предисловие о том, что вот раньше была такая обличающая сатира, а по сути дела, сатирик обличал только сам себя, поскольку он был мещанином. Вот теперь случилась революция, и у нас есть другая, наша советская сатира, но мы можем оглянуться на старую с легким чувством ностальгии и снисхождения. Нужно сказать, что Тэффи это совершенно особый юмор, как и совершенно особым был весь юмор «Сатирикона», основанного Аркадием Аверченко. Аверченко умудрился привлечь к литературе, к сотрудничеству самых одаренных людей, включая, кстати, даже Маяковского, который в «Сатириконе», не взирая на весь свой нонконформизм, на весь свой протест против общества, в популярнейшем буржуазном журнале весьма охотно печатался. Правда, без разбивки на лесенку, уж там от него потребовали хотя бы приличной стихотворной внешности. Тэффи, Саша Черный, Аркадий Бухов, очень часто Куприн с пародиями, практически все крупнейшие поэты и даже Бунин иногда и уж, конечно, Грин с замечательными рассказами — все находили у Аверченко гонорар и гостеприимный кров. Всех он как-то умудрялся вовлечь в жизнь лучшего и главного русского, даже не сатирического, даже не юмористического, а просто литературного журнала. Но в чем же была принципиальная новизна аверченковской сатиры? Об этом никто еще пока не задумывался. Очень многие, кстати писали о том, что в эпоху, когда в литературе царствовала мрачность, убийства, больная эротика, когда в юмористике единственной дозволенной темой была теща, Аверченко вдруг внес в литературу запас своей южной, харьковской, своей прекрасной жизнерадостности. Когда я, кстати, спросил Фазиля Искандера, тоже южанина, почему российские сатирики и юмористы, начиная с Гоголя, сплошь южане, приехавшие на север, он ответил очень справедливо: «А что еще делать южанину, приехавшему оттуда, где все друг другу рады, на севере, где каждый друг друга встречает болезненной гримасой. Юмор здесь становится единственной самозащитой». Нужно сказать, что юмор Аверченко — это действительно своего рода самозащита. Я рискну сказать, что юмор не социальный, не ситуативный, не словесный даже, это юмор онтологический, рискнул бы я сказать, юмор абсурдистский, потому что сомнению, высмеиванию подвергаются самые основы бытия. И Тэффи очень хорошо туда вписалась. Потому что Тэффи пишет о том, как в сущности все смешно, как все абсурдно. Как жалки и абсурдны попытки дуры казаться демонической женщиной, попытки бездаря казаться талантом. Она высмеивает и жалеет человеческую природу, которая вечно пыжится вместо того, чтобы чувствовать глубоко и искренне. Я для того, чтобы продемонстрировать стиль Тэффи, то, что Саша Черный называл тайной смеющихся слов, процитирую, пожалуй, единственный ее рассказ, который весь вмещается в две минуты чтения и который являет нам ту удивительную смесь сарказма, брезгливости легкой, насмешки и любви, которая живет в произведениях Тэффи. Это самый ее знаменитый рассказ «Проворство рук»:В дверях маленького деревянного балаганчика, в котором по воскресеньям танцевала и разыгрывала благотворительные спектакли местная молодежь, красовалась длинная красная афиша: «Специально проездом, по желанию публики, сеанс грандиознейшего факира из черной и белой магии. Поразительнейшие фокусы, как то: сжигание платка на глазах, добывание серебряного рубля из носа почтеннейшей публики и прочее вопреки природе».
Из бокового окошечка выглядывала голова и печально продавала билеты. Дождь шел с утра. Деревья намокли, разбухли, обливаясь серым мелким дождем покорно и не отряхиваясь. У самого входа пузырилась и булькала большая лужа. Билетов было продано только на три рубля. Стало темнеть. Печальная голова вздохнула, скрылась, и из дверей вылез маленький облезлый господин неопределенного возраста. Придерживая двумя руками пальто у ворота, он задрал голову и оглядел небо со всех сторон.

— Ни одной дыры! Все серо! В Тимашеве прогар, в Щиграх прогар, в Дмитриеве прогар… В Обояни прогар… Где не прогар, я спрашиваю. Судье почетный билет послан, голове послан, господину исправнику… Пойду лампы заправлять.

Он бросил взгляд на афишу и оторваться не мог.

— Что им еще нужно? Нарыв на голове, что ли?

К восьми часам стали собираться. На почетные места или никто не приходил, или посылали прислугу. На стоячие места пришли какие-то пьяные и сразу стали грозить, требуют денег обратно. К половине десятого выяснилось, что больше не придет никто. Те, которые сидели, громко и определенно ругались, оттягивать дальше было просто опасно. Фокусник напялил длинный сюртук, с каждой гастролью становившийся все шире, вздохнул, перекрестился, взял коробку с таинственными принадлежностями и вышел на сцену. Несколько секунд он стоял молча и думал:

«Сбор четыре рубля, керосин шесть гривен, помещение восемь рублей. Головин сын на почетном месте — пусть себе, но как я уеду и на что буду кушать, я вас спрашиваю. Почему пусто? Я бы сам валил толпой на такую программу».

— Бррраво! — заорал один из пьяных. Фокусник очнулся. Зажег на столе свечку и сказал:

— Уважаемая публика! Позволю предпослать вам предисловие. То, что вы увидите здесь, не есть что-либо чудесное или колдовство, что противно нашей православной религии или даже запрещено полицией. Этого на свете даже совсем не бывает. Нет! Далеко не так! То, что вы здесь увидите, не что иное, как проворство рук. Даю вам честное слово, что никакого колдовства здесь не будет. Сейчас вы увидите появление крутого яйца в совершенно пустом платке.

Он порылся в коробке и вынул свернутый в комочек пестрый платок. Руки его тряслись.

— Извольте убедиться, что платок совершенно пуст. Вот я его встряхиваю.

Он встряхнул платок и растянул его руками.

«С утра одна булка и стакан чая без сахара. А завтра что?— думал он».

— Можете убедиться, что никакого яйца здесь нет.

Публика зашевелилась, вдруг один из пьяных загудел:

— Врешь! Вот яйцо.

— Где? Что? — растерялся фокусник.

— А к платку на веревке привязано.

— С той стороны, — закричали голоса. — На свечке просвечивает.

Смущенный фокусник перевернул платок. Действительно на шнурке висело яйцо.

— Эх ты! — заговорил кто-то уже дружелюбно. — Тебе бы за свечку зайти, так незаметно бы было. А ты вперед залез! Так, братец, нельзя.

Фокусник был бледен и криво улыбался.

— Это действительно, — сказал он. — Я, впрочем, предупреждал, что это не колдовство, а проворство рук. Извините, господа… — голос у него пресекся и задрожал.

— Да ладно! Валяй дальше!

— Приступим к следующему поразительному явлению, которое покажется вам еще удивительнее. Пусть кто-нибудь из почтеннейшей публики одолжит мне свой носовой платок.

Публика стеснялась. Многие уже было вынули, но, посмотрев внимательно, поспешили спрятали. Тогда фокусник подошел к сыну городского головы и протянул дрожащую руку.

— Я бы, конечно, взял и свой платок, так как это совершенно безопасно, но вы можете подумать, что я что-то подменил.

Сын головы дал свой платок, и фокусник встряхнул его.

— Прошу убедиться, совершенно целый платок.

Сын головы гордо смотрел на публику.

— Теперь глядите, этот платок стал волшебным. Теперь я свертываю его трубочкой, подношу к свечке и зажигаю. Горит. Отгорел весь угол. Видите?

Публика вытянула шею.

— Верно! — закричал пьяный. — Паленым пахнет.

— А теперь я сосчитаю до трех и — платок будет опять целым.

— Раз! Два! Три! Извольте убедиться!

Он гордо и ловко расправил платок.

— А-ах! — ахнула публика.

Посреди платка зияла огромная паленая дыра.

— Однако! — сказал сын головы и засопел носом. Фокусник приложил платок к груди и заплакал.

— Господа! Почтеннейшая публика… Сбору никакого!… Дождь с утра… Куда ни попаду, везде. С утра не ел… не ел — на булку копейка!

— Да ведь мы ничего! Бог с тобой! — кричала публика.

— Разве мы звери! Господь с тобой.

Фокусник всхлипывал и утирал нос волшебным платком.

— Четыре рубля сбору… помещенье — восемь...

Какая-то баба всхлипнула.

— Да полно тебе! О, Господи! Душу выворотил! — кричали кругом.

В дверь просунулась голова в клеенчатом капюшоне.

— Это что? Расходись по домам!

Все встали, вышли, захлюпали по лужам.

— Я вам что, братцы, скажу — вдруг ясно и звонко сказал один из пьяных.

Все приостановились.

— Ведь подлец народ пошел. Он с тебя деньги сдерет, он у тебя же и душу выворотит. А?

— Вздуть! — ухнул кто-то во мгле.

— Именно вздуть. Кто со мной? Марш! Безо всякой совести народ… Деньги плочены некраденые… Ну, мы тебе покажем! Жжива…

Вот, собственно, эта «Жжива» через два «ж», это «Вздуть! — ухнул кто-то во мгле», это «яйцо к платку на веревке привязал» — это именно секрет смеющихся слов, стилистически очень тонкая игра, которая и открывается-то не сразу. Но это понятно дело, что Тэффи очень свободно совмещает и комбинирует слова из абсолютно разных языковых пластов, неологизмы, канцеляризмы, какие-то милые детские вульгаризмы. Все это у нее образует единый горячий поток. Но прелесть, конечно, не в этой лексической игре, которая всякому талантливому автору после Чехова должна уже гораздо легче даваться. Прелесть в особенности взгляда на жизнь, который у Тэффи есть. Именно в удивительном сочетании легкой брезгливости, потому что все вокруг дураки, и глубочайшего сострадания. Тэффи написала очень много и главным образом, конечно, наиболее серьезный, как ни странно, текст ее, появившийся уже в эмиграции. Потому что в эмиграции появилось больше поводов всех жалеть и при этом всех презирать. Конечно, лучшая книга о русской эмиграции — это сборник ее фельетонов «Городок», где городок, давший заглавие книге, эта прелестная характеристика русского Парижа, маленького городка внутри огромного Парижа, она остается абсолютно справедливой и в наши дни, но с той еще разницей, что очень многие сегодня живут эмигрантами в собственной стране. Точно так же не чувствуют себя на месте. Точно такие же вечные разговоры: «Ке фер? Фер-то ке», вот именно после Тэффи вошло «фер-то ке?», «делать-то что?». Это общее отсутствие почвы, и невозможность наладить коммуникацию какую-то внутри этого одиночества у героев Тэффи доходит до того, что герои ее привязываются к мухе, привязываются к куску сургуча, который человек вывез из России и всю жизнь этот невидимый таинственный друг рядом с ним провел, а теперь вдруг потерялся. Вот этот апофеоз одиночества, когда не хватает мухи, к которой привязался, это только Тэффи могла бы написать. Практически все сохранившиеся у нас мемуарные свидетельства о ней, кто бы о ней не вспоминал, самые желчные люди, вспоминают Тэффи как ангела. И поэтому, когда мы думаем о ее последних годах, отравленных и болезнью, и бедностью, мы должны с ужасом признать, что эта женщина была, наверное, самым мужественным и сдержанным человеком в эмиграции. Мы не услышали от нее ни одного худого слова. Расставшись с дочерьми, которые жили отдельно и жили совершенно другой жизнью, давно расставшись с мужем, живя в общем без постоянного заработка, пробавляясь эмигрантскими фельетонами и изредка публичными чтениями, Тэффи была одной из очень немногих, кто даже на секунду не подумал о соблазне возвращения. Когда в 1945 году всем эмигрантам было широким жестом возвращено гражданство, и сталинский эмиссар Константин Симонов почти уговорил Бунина вернуться, Тэффи он даже не пытался уговаривать. Потому что про нее почему-то всем с самого начала было понятно, что она с советской властью стилистически несовместима. И чтобы уж не заканчивать на грустной ноте повспоминаем немножко из всемирной истории, обработанной «Сатириконом», из гениального абсолютно текста, в котором Тэффи написала самую лучшую часть, написала она Рим, Грецию, Ассирию, вообще античность, всю древнюю историю. Посмотрим, как это выглядело. Кстати говоря, тут многое очень ушло в язык.

На Иране жили народы, название которых оканчивалось на «яне»: бактряне и мидяне, кроме персов, которые оканчивались на «сы». Бактряне и мидяне быстро утратили свое мужество и предались изнеженности, а у персидского царя Астиага родился внук Кир, основавший персидскую монархию.

Войдя в возраст, Кир победил лидийского царя Креза и стал жарить его на костре. Во время этой процедуры Крез вдруг воскликнул:

— О, Солон, Солон, Солон!

Это очень удивило мудрого Кира.

— Подобных слов, — признался он друзьям, — я еще не слышал от жарящихся.

Он поманил Креза к себе и стал расспрашивать, что это значит. Тогда Крез рассказал, что его посетил греческий мудрец Солон. Желая пустить мудрецу пыль в глаза, Крез показал ему свои сокровища и, чтобы подразнить, спросил Солона, кого он считает самым счастливым человеком на свете. Если б Солон был джентльменом, он бы, конечно, сказал «вас, ваше величество». Но мудрец был человек простоватый и недалекий, и ляпнул, что «прежде смерти никто не может сказать про себя, что он счастлив». Так как Крез был царь развитой не по летам, то тотчас понял, что после смерти люди разговаривают редко, так что похвастаться своим счастьем не придется, и очень на Солона обиделся. История эта сильно потрясла слабонервного Кира. Он извинился перед Крезом и даже не стал его дожаривать.

Вот собственно говоря, только в этом изложении замечательном уж видно, до какой степени Тэффи и ужасается жестокости и абсурду мира, и как все-таки она мягко и снисходительно прикасается к этому.

Древние персы вначале отличались мужеством и простотою нравов. Сыновей своих учили трем предметам: ездить верхом, стрелять из лука и говорить правду. Молодой человек, не сдавший экзамена по этим предметам, не принимался на государственную службу. Мало-помалу персы стали предаваться изнеженному образу жизни. Перестали ездить верхом, забыли, как стрелять из лука, и, праздно проводя время, только резали правду-матку. Вследствие этого Персидское государство быстро пришло в упадок. Прежде персидские юноши ели только хлеб и овощи. Развратясь и разнежась (330 г. до Р.Х.), они потребовали супу. Этим воспользовался Александр Македонский и завоевал Персию.

Вот, понимаете, то, как Тэффи работает со штампом, она же обрабатывает гимназический учебник: «предались изнеженности», «говорить правду» и так далее — она обрабатывает штампы. Но то, как она подходит к этим штампам, тоже любовно по-своему, это как раз вызывает у читателя глубочайшую благодарность и нежность. И в общем, если сейчас посмотреть на русскую литературу не только 1910-го, а всех десятых годов становится понятно, что по-настоящему готова к грядущим катастрофам была одна Тэффи, которая все про человечество понимала и продолжала его любить. Может быть поэтому только, из нее и получился настоящий писатель русской эмиграции. Не считая, конечно, еще Бунина, который так боялся смерти, и чем дальше, тем больше, что ближе к смерти писал все лучше.

Что касается, тут был вопрос про последние годы жизни Тэффи. Тэффи умерла в 1952 году в глубокой уже старости, и не теряла бодрости духа до последнего момента. В частности известна ее записка другу ее литературному Борису Филимонову, это тоже перефразировка библейского уже штампа, нет большей любви, как кто отдаст морфий другу своему. Действительно поделился Филимонов морфием, потому что она очень страдала от болей в костях и суставах. Пожалуй, дружба с Филимоновым — это самое доброе, самое яркое воспоминание ее последних дней. Она его пережила, к сожалению. Переписка с Буниным, которая продолжалась почти до самого конца жизни обоих, они и умерли оба почти одновременно. Отчасти, конечно, радовало ее то, что ее продолжают знать и переиздавать в Советском Союзе, за что она опять ни копейки не получала. Она9 писала довольно много автобиографических очерков, и вот что удивительно… Сейчас «Вагриус» издал, то есть не «Вагриус» уже, а «Прозаик», то, что от «Вагриуса» осталось, «Прозаик» издал довольно толстый том автобиографических этюдов Тэффи. В них поражает то, что она в старости не смягчилась. Понимаете, обычно читаешь какую-то старческую сентиментальность, какую-то доброжелательную робкую болтовню. Все прежние оценки, прежняя зоркость, куда что делось? Два человека не смягчились: Бунин, который продолжал писать с той же убийственной точностью, и Тэффи, которая продолжала так же упорно раздавать совершенно нелицеприятные оценки. Вот ее очерк о Мережковских, о том, что они были не совсем люди, что их живые люди совершенно не интересовали, что в романах Мережковского действуют не люди а идеи. Это сказано не очень точно, и даже, пожалуй, жестоко, но она так думала, она так видела. Все, что она писала, например, об Алексее Толстом замечательный очерк: Алешка, Алешка, ни капельки-то ты не изменился. Это написано с абсолютной беспощадностью и Тэффи видела, как он врал, видела каким он вырос, в какого он вырос чудовищного конформиста в СССР, но за талант прощала и любила, и говорила о том, что все Алешку любили. То есть и любовь, и зоркость никуда не делись. Помните Фитцжеральд говорил: Самое трудное — совмещать в голове две взаимоисключающие мысли и при этом действовать. Вот Тэффи умудрялась сочетать взаимоисключающие вещи. Вот эта невероятна зоркость и все-таки любовь, все-таки снисхождение. Это, наверное, потому, что и все люди ей красавице сказочно одаренной представлялись не очень счастливыми, представлялись мелковатыми. Это та высота взгляда, которую одаренный человек может себе позволить. И поэтому вот так приятно о ней думать.

— Есть ли в таком случае нечто общее между Кузминым и Тэффи? Оба концентрировались на радостях жизни.

— Оно есть, конечно, и даже они дружили. В чем радость общая. Вот дело в том, что, понимаете, сейчас скажу. Кузмин, он же тоже утешитель, в нем не было морального ригоризма этого, очень свойственного русской литературе. Он людей жалел. И Тэффи жалела. В них вот нет этой непримиримости. В них нет этой злобы. Потому что Кузмин же — старообрядец, он христианская душа, и не взирая на все его грехи, на все его увлечение куртуазным веком, в нем очень много христианства. В нем очень много изначального милосердия к человеку. И в Тэффи этого очень много. Я думаю, что вот только они и были настоящими христианами. Он, который всю жизнь страдал от всеобщего осуждения, и она, которая всю жизнь очень жестоко страдала обсессивно-компульсивного синдрома, этот постоянный подсчет окон, это то, что описал подробно Одоев, с его игроманией, считывание примет постоянное. Считать все, масса навязчивых ритуалов. Она страдала от этого, как все тонко организованные люди. Но при всем при этом в основе, конечно, их мировоззрения, и у Кузмина, и у нее, лежит глубочайшее сострадание ко всем. И между прочим, что еще важно, оба певчие птицы. И Кузмин, и она — пионеры авторской песни в России, ведь несколько авторских песен под гитары первой сочинила именно Тэффи, еще в 1907 году до всякого Вертинского. И точно также Кузмин аккомпанируя себе на фортепиано пел эти первые авторские песни:

Если завтра будет солнце,
Мы на Фьезоле поедем,
Если завтра будет дождь,
То другое мы найдем...

Вот эти все легкие игровые песенки, между прочим, песни Тэффи, песни Кузмина даже текстуально очень похожи. Вот кто написал, три юных пажа покидали навеки свой берег родной? Но это Тэффи, а мог быть Кузмин совершенно свободно. А в следующий раз мы поговорим именно о Блоке, о самой трагической книге его лирики «Ночные часы».

Комментариев нет: